С самой субботы мы не смыкали глаз. С самой субботы у нас не было ни крошки во рту. Пили лишь кофе. Его мы выпили огромное количество. И курили — сигарету за сигаретой.
Мы находились здесь уже несколько дней, и все время в бесконечном напряжении. Понемногу мы потеряли представление о времени и лишь нетерпеливо ожидали новых сообщений. Нас особенно интересовало, где сейчас находится Советская Армия, а где американцы. Мы с беспокойством прислушивались к приближающемся стрельбе нацистских орудий.
Люди в убежище нервничали; бездействие и неизвестность угнетали их. Они или нетерпеливо ходили по тесному помещению, или апатично смотрели в одну точку, пока кто-нибудь не приходил с сообщением, которое их на минуту отвлекало. Некоторые из этих людей все чаще появлялись у нас. Они следили за каждым нашим шагом и каждым взглядом, выспрашивали у нас о ситуации наверху. Мы не хотели их пугать, но и не обнадеживали их.
Помню, кто-то пришел в Народный дом с сообщением, что на Национальной улице видели американские танки. Это известие вызвало у людей радостное возбуждение, и тем большим было разочарование, когда мы узнали, что немцы продолжают наступать на Прагу и в ситуации ничего не изменилось. Но два американских танка действительно появились на пражских улицах. В них находились военные корреспонденты, которые прибыли в город разведать обстановку. Но, когда они увидели, что происходит в Праге, сразу же развернулись и быстро укатили назад. У многих, узнавших эту новость, сдали нервы, и это оказало неблагоприятное воздействие на окружающих.
В ночь на вторник в Народном доме никто не спал. Рано утром, когда небо вновь прорвалось дождем, паля последние баррикады у гостиницы «Империал» и немцы начали атаку вокзала и Народного дома.
В воспоминаниях о тех драматических минутах появились пробелы, и я беру свои записи, нервный и отрывистый стиль которых полностью отвечает тому, что мы тогда переживали.
На земле, на лестнице, в углах, на каменном полу спят люди. Спят странным сном, вполглаза. Что-то будет в ближайшие часы? Перекинешься с кем-нибудь парой слов — и половина спящих уже проснулась.
На улице пахнет липами. Дождя уже нет. На Петршине, наверное, цветет сирень. Если бы не орудийная стрельба, это была бы одна из волшебных майских ночей, одна из прекрасных ночей Праги. Но вот где-то грохнуло орудие, так близко, что зазвенели стекла. Выходишь во двор, у ворот стоит часовой, что-то говорит, вглядывается в темноту, рука на револьвере.
Прага тоже спит вполглаза. Тишину нарушает только артиллерийская стрельба; ночью, как правило, не воюют. Только где-нибудь вдруг застрочит автомат, вспоров завесу тишины, да на другом конце города раздастся глухой выстрел танкового орудия.
Внизу, в подвале, сгрудились у приемника люди. Кто-то в наушниках терпеливо ищет одну станцию за другой. Пражское радио передает музыку. Всю ночь из приемника несутся громкие марши, лишь иногда передается сообщение.
— Что передали?
— Ничего особенного. То же, что и час назад.
Все мы чувствуем напряжение, как будто повисшее в воздухе. Изменилось что-нибудь в последний час? Нервозность постепенно охватывает всех. Может быть, потому, что смолкла канонада.
Минуты раздражения, когда на тебя смотрят заспанные лица людей. Все хотят знать, что происходит. Почему же ты не можешь им сказать, что эсэсовцы уже заняли вокзал и теперь на очереди Народный дом? Пока об этом знают несколько человек. Наборщики спешно прячут «Руде право» и «Праце», маскируя пачки с газетами среди скомканной бумаги и различных отходов. Поможет ли это? Может быть, немцы не знают, какую роль играет в восстании Народный дом?
Мы стоим в помещении, откуда прокопан подземный ход в соседний дом.
Хоть бы какое-нибудь оружие!.. Много оружия! Все происходит как в бреду или в кино, когда время и действие спрессовались в одно целое, несущееся быстрее мысли.
Первый эсэсовец падает в нескольких шагах от нас, раненный в живот. А второй, вбежавший следом? Сколько ему может быть лет? Мы видим, как он поднимает автомат. Его трясет… Он боится… Но у нас нет оружия, только несколько ружей и револьверов. Мы поднимаем руки, мужчины идут направо, женщины — налево. Нас пересчитывают. Сколько? Сорок?
С поднятыми руками мы проходим через строй эсэсовцев во двор соседнего дома, потом на улицу.
Кругом разгром, валяются столбы. Мы шагаем по битому стеклу, вдыхаем запахи пороха, дыма и крови. Малолюдные улицы неузнаваемы. Чад от горящего здания дирекции железных дорог окутывает нас. Сколько тяжелых ран на теле Праги! И все же как она прекрасна! Как незабываемо ее лицо!
Иржи Крженек
Мой первый концерт
Единственным моим приобретением в 1939 году стала скрипка; отец, во многом человек трезво мыслящий, вдруг решил сделать из меня музыканта. Старая скрипка, купленная по дешевке у мрачного цыгана Гейзы, определила мою дальнейшую судьбу.
В этом году отец впервые серьезно говорил со мной. Хотя в это время по дороге, тянущейся мимо нашего дома, бесконечным потоком шли на восток войска в сером, он сказал:
— Сейчас нам помогут только русские.
Итак, я начал учиться в музыкальной школе, мать гнула спину в господском лесу, а отец заботился о том, чтобы паровой двигатель марки «Вольф», вверенный ему на местной лесопилке, работал как можно медленнее. На досуге он пытался построить вечный двигатель, поэтому, чтобы слушать мою игру на скрипке, у него оставалось мало времени. И лишь когда он однажды случайно встретился в трактире с моим учителем и после возвращения домой влепил мне пару затрещин, состоялось мое знакомство, скорее всего символическое, с этой в общем-то опасной правой рукой «механика и слесаря», как было записано в его рабочем свидетельстве. Я всегда восхищался этим документом. И сейчас, время от времени приезжая в родную деревню, я с удовольствием разглядываю его точный, орнаментальный шрифт. Так умели писать старые преподаватели, которых уже нет в живых, и эти выцветшие чернила каждый раз вызывают в моем сердце неопределенную, щемящую тоску…
После битвы под Сталинградом отец раздобыл большую карту, прикрепил ее к стене бабушкиной комнаты и начал что-то вырезать из картона.
После того как в сарае стал ржаветь наш семейный вечный двигатель, мать очень недоверчиво относилась ко всем начинаниям отца.
Когда клены на откосе вспыхнули ярким цветом, наша бабушка умерла. Она тихо угасла ночью. Так опадают яблоки с дикой яблони после дня святого Вацлава. Я впервые увидел слезы матери.
В опустевшей комнате, где до сих пор сохранился еще запах лиственничного дерева, поселились немецкие офицеры. Они мудрили над картой, перемещали флажки и время от времени пиликали на моей скрипке тоскливые, плаксивые мелодии.
Однажды отец исчез и где-то пропадал несколько дней. Вернулся он усталый, голодный и промерзший, а мать, вместо того чтобы узнать, где он был, все ходила вокруг него и гнала нас прочь. Тогда я понял, что есть и другой страх, отличный от страха порки. Это болезненный страх за отца, за мать, за братьев. Он исходил от тех, кто был похож на нас, но кто пришел из совсем другого, кошмарного, мира. Страх исходил от их глаз, их шагов, от их разрушающего существования!..
И я не был одинок в этом чувстве. Когда отец долго не возвращался, мать неподвижно сидела у плиты с застывшим, как маска, лицом. Ее руки, сложенные на коленях, дрожали. На гвозде возле буфета висела скрипка: отец считал, что в приличном доме скрипка должна висеть на стене. Младший брат спал в своей деревянной колыбели, а за окном тихо опускалась равнодушная, пустая и пугающая ночь. Тишина удручала. Бледный месяц освещал сгорбленную спину матери, и не на что было опереться, потому что не было с нами тяжелых, надежных рук отца. Без них мир был неустойчивым, и с каждым словом, доносившимся к нам из бабушкиной комнаты, могла прийти смерть.
В конце апреля над деревней загремели залпы орудий. По знаку отца мы приготовились. Я схватил в