Оперуполномоченный, шеф советской разведки в лагере, работал преимущественно ночью. Для передачи доносов «бегунов», как правило, будили посредине ночи, их куда-то отводили, и возвращались они через час — полтора. Был такой слух, что в награду за добрую работу их угощают едой и даже спиртным. Я лично на эту организацию внимания не обращал, в кругу антифашистского актива сравнительно легкомысленно высказывал свое мнение, которое не всегда совпадало с позицией редакторов «Правды» и «Известий». Пока еще я считал себя убежденным коммунистом или по крайней мере социалистом. Бояться карательных мер со стороны политначальства я не видел никаких причин. Какой я был наивный!

Просыпаюсь, лежу на нарах, в корпусе темно. В тусклом освещении от ламп над забором лагерной зоны надо мной склоняется лицо человека в военном мундире. Сновидение, что ли? Нет. «Вставай, оденься побыстрей!»

Как только оделся, мне стало ясно, куда идет поездка. Ждет меня шеф разведки. Встал, оделся, конвоир стоит молча, ждет. «Ну, пошли!»

Следую за конвоиром и чувствую на затылке взоры проснувшихся товарищей. Теперь я окончательно скомпрометирован. Есть теперь причина подозревать, что я один из «бегунов».

В помещении оперативного отдела конвоир передает меня незнакомому молодому человеку в штатском, который приветствует меня с изысканной вежливостью и просит садиться. Второй человек в помещении — знакомая нам переводчица — Вера Гауфман. Без какого-либо объяснения приступают к допросу, начальной частью является запись в протокол личных данных, включая всех племянников вплоть до прапрадеда. Эта процедура по опыту, длится не менее получаса и служит, как предполагают некоторые умницы из личного состава немцев, для выявления обманщиков, скрывающих настоящую их личность. Несовпадение высказываний допрашиваемого на очередных допросах считается доказательством умышленного обмана, за которым может крыться какой-то особенный враг.

Ведение допроса через переводчицу идет с затяжкой. Прошу разрешения продолжать допрос на русском языке без посредничества переводчицы. Как только начинаю разговаривать на русском, замечаю на лице допрашивающего выражение удивления и — как мне кажется — триумфа.

В ходе самого допроса он все снова и снова задает одни и те же вопросы, касающиеся моего пребывания в интернатской полувоенной школе. Придирается вопросами о том, как и где я научился русскому языку, когда и где служил, в каких военных частях. Допрос длится более двух часов. Внимательно читаю объемистый протокол, что явно не нравится допрашивающему, ему не терпится, он недоволен мной.

Протокол постранично подписал, допрос закончен. Допрашивающий сам лично сопровождает меня, думаю к корпусу, но я ошибся. По лестнице поднимаемся к карцеру, который находится на чердаке. Не дав никакого объяснения, он оставляет меня в этом голом помещении без какой-либо мебели. Нет стула, нет нар, сидеть только на голом бетонном полу. Успокоиться трудно. За какой грех после «особого режима» теперь заключение в карцер? Попал я меж жерновов гибельной мельницы политразведки?

Проснулся я от звука отпирания замка. Конвоир приказывает следовать за ним. Ведет он меня к проходной, где собираются бригады для вывода на работу. О завтраке речи не идет. Обед и ужин получаю в нормальном порядке, но вся процедура повторяется в следующую ночь и потом еще пять раз. Допрашивающий все более придирчиво интересуется расписанием дня и предметами учебы в интернатской школе. Сто раз спрашивает, зачем я раньше времени покинул школу, и все снова хочет знать, какая была на самом деле цель учебы в этой школе.

Когда позже мы обсудили эти события в кругу друзей, пришли к решению, что быстрое овладение мной русского языка считали невозможным. Подозревали, наверное, что в той пресловутой школе обучали шпионов и диверсантов, причем русский язык представлял собой главный предмет учебы.

К чести допрашивающего я должен признаться в том, что он не бил меня, и кроме заключения в карцер и лишения завтрака после очередного допроса, никакого издевательства не допускал. Согласно рассказам некоторых товарищей, надо было бояться разных пыток, в каталоге которых голодный карцер считался местом отдыха. Седьмой протокол был подписан мной, и сверка всех протоколов к выявлению косвенных улик обмана, очевидно, не привела. Тогда допрашивающий попробовал все-таки добиться успеха по другому направлению.

— Ты курсант центральной антифашистской школы?

— Так точно.

— Ты готов бороться за освобождение Германии от фашизма?

— Я готов.

— Тогда ты должен вести борьбу и в лагере.

— Я же вел пропагандистскую работу в прежнем лагере. Зачем меня исключили? Зачем заключили в зону особого режима?

— Надо тебе искупить вину активным действием.

Какую вину, он замалчивает, а продолжает:

— Среди твоих товарищей в лагере есть замаскированные военные преступники. Они хитрые и опасные. Их надо выявить и довести до заслуженного наказания. Ты сможешь нам помочь найти такого рода преступников.

Боже мой, думаю, как уйти от этой мельницы? Что сделать? Пришла в голову отнюдь не пустая отговорка:

— Вы сказали, что они — военные преступники — умные и хитрые. Они тогда давным- давно узнали о том, что я курсант, антифашист. А рассказать антифашисту правдивую автобиографию — это было бы подобно самоубийству. А на самоубийство не пойдет такой человек, которому удалось скрываться под фальшивой личностью уже второй или третий год. Судите сами, я для такой борьбы совершенно непригоден.

Попытался я убедить допрашивающего не двумя-тремя фразами, а целой речью защитника перед судом. Только суть речи представлена выше. Он погрузился в раздумье и, наконец, предложил докладывать об общем настроении военнопленных в лагере. Очень нечестно действовать тайным доносчиком, в этом нет сомнений, но нельзя ли с докладом об общем настроении товарищей добиться исправления неполадок и дефицитов в повседневной жизни?

Такими рассуждениями я постарался утешить совесть, когда согласился «по востребованию докладывать об общем настроении людей в лагере». Обозревая свою деятельность по данному «контракту с дьяволом», я вспоминаю цыганку-предсказательницу, которая в 1944 году осведомила меня о том, что счастье будет моим спутником, с таким только мелким пороком, что счастье нередко будет представляться спасением из несчастья.

Два раза меня вызывали для доклада, два раза я сочинил доклад с одной только целью — никого лично ни в чем не обвинить. Убедились ли сотрудники оперативного отдела, что от меня толку не будет, или меня просто забыли, или Вера Гауфман (с ней поближе познакомлю читателя позже) решила воспользоваться возможностью доступа к документам в оперативном отделе для освобождения меня от этого бремени.

Но есть сегодня и основание предполагать, что опытный разведчик-профессионал умеет определить по характеру человека годность или негодность его для тайной разведки. Предполагаю так потому, что госбезопасность ГДР в 1961 году наводила справки обо мне. В моем личном деле из архива госбезопасности, которое мне отдали в 1996 году, на первой странице сформулировано задание: «Кандидат поддерживает личные контакты с одним руководящим сотрудником почты ФРГ в г. Ганновер. Перспективное задание кандидата — завербовать данное лицо для сотрудничества с нами».

Кандидат — это был я, а целевое лицо — племянник, с которым имел очень тесный контакт. Он приезжал к нам в гости, переписка бывала очень частая. Согласно документам личного дела, сначала расспрашивали «доверенных лиц» на рабочем месте и соседей моей квартиры (35 листов). Потом в течение полугода подслушивали все мои телефонные разговоры (записи разговоров — 183 страницы). Заключение, написанное после 9-месячной разведки, гласит: «Целевое лицо за прошедшее время в ГДР не приехало. Результат исследования кандидата заключается в том, что надежность его по отношению к поставленному заданию весьма сомнительна. Поэтому дело закрывается».

Личный контакт с представителями данного учреждения за весь период расследования — не

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату