безупречно ясным, какие выпадают только в разгар лета. Я помню его так живо скорее всего потому, что какая-то особая созвучность впечатлений помогла мне удержать в памяти все мои тогдашние ощущения вплоть до самых незначительных. В небе стояла луна, ослепительное лунное сияние, так что известковая дорога Вильнёва и его белые дома вырисовывались как в полдень – в более приглушенном освещении, пожалуй, но с не меньшей четкостью. Главная улица, прямою линией прорезающая селение, была безлюдна. Из-за дверей и притворенных ставен еле слышно доносились голоса, звяканье посуды: семьи садились за ужин. Узкие лучи света проскальзывали сквозь замочные скважины либо кошачьи лазейки[1] из домов, где еще не спали, и прочерчивали красным холодную белизну ночи. Только двери давилен были распахнуты; давильни проветривались, и по всему селу влажный дух раздавленного винограда и теплые испарения бродящего вина мешались с запахами курятника и хлева. Было совсем тихо, лишь иногда запевали с первосонья петухи, возвещая сырую ночь. Певчие дрозды, появившиеся в этих краях с восточным ветром, и перелетные птицы, кочующие с севера на юг, проносились над селением, непрерывно перекликаясь, словно путники ночью. В девятом часу вечера снизу из лощины послышался веселый гул, и тотчас в ответ на пронзительные и ритмические звуки волынок, наигрывавших мелодию кадрили, все собаки с окрестных ферм залились лаем.
– Это пляшут у мсье Доминика, – сказал мне доктор. – Вот вам и повод нанести ему визит сегодня же, если угодно – вам ведь следует поблагодарить его. Когда у кого-то из землевладельцев празднуют сбор винограда и пляшут под биниу,[2] это почти то же самое, что общественное гулянье.
Мы пошли виноградниками к Осиновой Роще. Кроткое очарование этой необыкновенной ночи коснулось и нас. Доктор, испытывавший его на свой лад, стал разглядывать те немногие звезды, которых не затмило белое сиянье луны, и пустился в астрономические мечтания, какие только и считают дозволенными люди его склада.
Танцующие собрались за оградой на лужайке, которая примыкала к скотному двору и представляла собою нечто вроде тока, окруженного высокими деревьями и поросшего травой; от вечерней сырости трава была мокрая, как после дождя. Луна так ярко озаряла этот импровизированный праздник, что никакого другого освещения не требовалось. Здесь были по преимуществу сборщики винограда из артели, работавшей у мсье Доминика, да двое-трое парней, живших неподалеку и явившихся на звуки волынки. Затрудняюсь сказать, насколько одарен был волынщик, но он дул в биниу с великим пылом и извлекал из своего инструмента необычайно протяжные и пронзительные ноты, так резко отдававшиеся в безветренном и гулком ночном воздухе, что, слушая его, я понимал, почему эта музыка слышна была в Вильнёве несмотря на расстояние; она разносилась по округе на полумилю, и тем из местных девушек, кто уже спал, в ту ночь наверняка снились кадрили. Парни ограничились тем, что сняли рабочие блузы, их партнерши переменили чепцы и подоткнули домотканые передники, но все остались в сабо – «бо», как говорят они сами; наверное, в своей привычной обуви они чувствовали себя увереннее и к тому же этими тяжеловесными деревяшками удобнее отбивать такт столь же тяжеловесной пантомимы с прыжками, именуемой бурре.[3] По двору мелькали служанки со свечой в руке, они сновали между кухней и помещением, где были накрыты столы, и, когда волынщик прекращал игру, чтобы набрать воздуху в легкие, слышно было, как поскрипывает пресс в давильне, отжимая оставшийся виноград.
Там-то, среди балок, брусьев, воротов и вращающихся колес этой удивительной лаборатории, мы и нашли мсье Доминика. Две-три лампы весьма скудно освещали обширное помещение, заставленное громоздкими машинами и всевозможными приспособлениями. Сейчас как раз отжимали мязгу,[4] то есть раскладывали виноград, раздавленный в дробилке, и сгребали его аккуратной горкой, чтобы выдавить оставшийся сок. Сусло, стекавшее теперь редкими каплями, с журчаньем иссякающего родника сползало в каменные лохани, и длинный кожаный шланг, похожий на пожарный, отсасывал его оттуда и сливал в чаны в недрах погреба, откуда тянуло уже не сахаристым ароматом раздавленного винограда, а винным духом и веяло особым жаром. Отовсюду стекало молодое вино. Стены запотели от виноградного сока. Хмельной пар туманом обволакивал лампы. Мсье Доминик стоял близ платформы пресса, где работали виноградари, и светил им ручным фонарем, который и позволил нам разглядеть его в полумраке. Он не сменил охотничьего костюма, и его нельзя было бы отличить от работников, если бы они не величали его «сударем» и «хозяином».
– Право, вам не за что извиняться, – сказал он доктору, когда тот заговорил о неудачно выбранном времени для визита, – не то мне придется извиняться самому и гораздо дольше.
Показывая нам с фонарем в руке свою давильню, он и впрямь держался столь непринужденно и в то же время со столь безукоризненной учтивостью, что, по-моему, его смущала только невозможность найти для нас здесь удобное место.
Мне нечего сказать о нашей беседе, первой из частых и долгих бесед, которые потом у нас с ним были. Помню только, что после разговора на немногие общие для всех собеседников темы: об урожае винограда и пшеницы, об охоте и о сельской жизни, – вдруг произнесено было слово «Париж», прозвучавшее как неизбежная антитеза всему, что есть в жизни простого и деревенского.
– Да, славное было времечко! – сказал доктор, которого это слово неизменно выводило из апатии.
– Всяк сожалеет о своем! – отвечал мсье Доминик.
И это было сказано с особой интонацией, более многозначительной, чем сами слова, так что мне захотелось узнать ее скрытый смысл.
Мы вышли в тот момент, когда виноградари садились ужинать. Час был поздний, нам нужно было поторопиться в Вильнёв. Мсье Доминик вел нас по круговой аллее сада, незаметно переходившего в парк, затем вдоль увитой виноградом галереи, которая тянулась по всему фасаду; с дальнего ее конца открывался вид на море. Когда мы проходили мимо освещенной комнаты, окно которой открыли, чтобы впустить теплый ночной воздух, я заметил молодую женщину, что встречала мсье Доминика после охоты; она сидела подле двух детских кроваток и шила на пяльцах. У ворот мы раскланялись. Лунный свет заливал просторный парадный двор, куда уже не доносился праздничный шум. Оба пса, уставшие после охоты, спали, растянувшись на песке каждый перед своей конурой. В кустах сирени возились птицы, должно быть вообразив из-за яркости лунного сиянья, что рассвет близок. На время ужина танцы прекратились, и с заднего двора ничего не было слышно; вся Осиновая Роща – и дом, и угодья – погрузилась теперь в глубочайшую тишину, которая была отдыхом после пронзительных звуков волынки.
Несколько дней спустя мы с доктором, вернувшись к себе, нашли две визитные карточки господина Доминика де Брэя, который заходил к нам в наше отсутствие с ответным визитом, а на следующее утро получили из Осиновой Рощи пригласительное письмо. Оно было написано от имени госпожи де Брэй, но подписано ее мужем; в самых любезных выражениях нас приглашали пожаловать по-соседски на семейный обед и сообщали, что были бы счастливы видеть нас у себя.
Эта новая встреча, которая, по сути, впервые ввела меня в дом владельцев Осиновой Рощи, была сама по себе ничем не примечательна, и я упоминаю о ней лишь потому, что хочу сказать сразу же несколько слов о семействе мсье Доминика. Оно состояло из трех членов, которых я видел мельком и издали на виноградниках: темноволосой девчушки по имени Клеманс, хрупкого белокурого мальчика, слишком вытянувшегося для своих лет и уже обещавшего носить полуфеодальное-полудеревенское имя Жана де