сном и явью — когда химеры, забирая у лежащего его реальность, становятся видны и подвергают донора медленному ужасу; ей даже показалось, будто она успела увидать, как неясная тень, задрав на грудь пузырь какой-то громоздкой одежды, несходящимися руками расстегивает штаны.
Видимо, Марина, испуганная изменой мужа гораздо больше, чем могла себе позволить в предвыборной суете, стала бояться мужчин: подсознательно они ей представлялись теперь извращенными существами, что прячутся в темени и грязи, чтобы оттуда угрожать нападением или каким-то воздействием, от которого душа становится как опыт по химии, разогревающий в груди какие-то едкие вещества. Может быть, человек в газоне и живописец с курносым ножом, будучи реальными людьми, были в той же степени и порождениями Марининого страха: именно страх заставил их появиться из ниоткуда, безо всяких объяснений своего существования. Собственно, так уже было — давно, в общежитии. Марина помнила, как она сперва не боялась ничего и ходила во все незапертые комнаты, даже в те, где пили водку, тупо брякаясь стакашками, и тянули ее посидеть на коленях, где было неудобно, как на взрослом велосипеде. Потом она внезапно стала бояться, особенно дяди Коли Филимонова, который ходил и сидел подхватившись, будто терпел до туалета; глаза у него были красные, как божьи коровки, и у него болела похожая в бинтах на зайца правая рука. Потому что он любил смотреть в окно, когда там уже стояла масляная ночь, Марина начала бояться темноты. После, когда принарядившаяся мать увезла ее из общежития, это прекратилось, а теперь вот снова началось. Возможно, Марине следовало обратиться к кому-то за поддержкой, но она, наученная опытом, была не из тех, кто откровенничает с людьми. Вечерами она исправно гасила прикроватную лампу, сразу же уступавшую место порошковому оконному свечению, и долго металась, ворочая обе грузные подушки, словно два мешка истертых в труху воспоминаний. Про себя она неостановимо разговаривала с мужем, иногда улыбаясь разбитой улыбкой, если в уме застревала какая-нибудь смешная реплика. Этих мысленных разговоров уже набиралось столько, что, даже если бы девица в конской сбруе резко сошла с дистанции, все равно повседневная жизнь не дала бы Марине возможности проговорить все это в действительности. Постепенно отрываясь от реальности, Марина видела просвечивающие, дневные сны, отделенные от яви только мутной молочной перепонкой, пропускающей звуки и основные краски. Казалось, будто муж оставляет ей эти сны посмотреть, как раньше оставлял почитать журнал или газетную статью.
* * * Если бы Марине удалось поговорить с неверным Климовым хотя бы несколько минут, это бы перекрыло фантастический поток мысленного общения с ним, который не прекращался даже на работе и откладывался в почерке Марины лишними сегментами, набухшей буквенной икрой, так что паспортные данные избирателей в ее тетради даже зрительно походили на посторонние мысли. Вдруг обнаружилось, что образ Климова, который Марина уже давно считала потускневшим, на самом деле ярок в ее сознании яркостью паразита, обвившего своими сильными побегами каждую надежду и каждое движение ума. Ощущения, которые Марина испытывала, когда искала встречи с беглецом, считая минуты до окончания рабочего дня — проживая каждый день с тикающим часовым механизмом, встроенным в мозг, — сильно напоминали те, на первом курсе, когда Марина бегала за Климовым и сидела совершенно выключенная, если он по каким-то высшим причинам не приходил на лекции. Внешне состояния тогда и теперь были до смешного одинаковы, воспроизводились даже мелочи вроде кислого электролитного пощипывания на взмокших ладонях или внезапного глухого нетерпения, переходящего во внутренний крик, когда обстоятельный избиратель, еще и поместив на стол Марины свою какую-нибудь пустобрюхую сумку, задерживался перед нею больше чем на несколько минут. Однако нынешние чувства — копии прежних — были полыми внутри: сердце билось сильно, но сердце было пусто. Чувства больше не имели предмета и потому нуждались в нем сильнее, чем когда недостижимый Климов просто прогуливал пары или быстро выходил навстречу Марине из помещения, куда ей по какой-то надобности следовало войти, — и помещение становилось тупиком. Видеть его ежедневно было потребностью неодолимой; если на лекциях вдруг заходила речь о чем-то волнующем и высоком (преподаватель русской литературы, догорающий энтузиаст с вытаращенными тусклыми глазами и косою челкой, напоминающей стрелу на карте военных действий, подолгу запевался на кафедре стихами классиков), Марина оборачивалась и восторженно смотрела на Климова, который тут же ложился лохматой головой на локоть, оттирая конспект. Тогда, по крайней мере, было на кого смотреть — хоть Климов этого и не любил; теперь же пустота маячила десятками разных образов, по большей части пугающих и неприятных. Иногда Марине мерещилось, будто мужские тени, дневные и ночные, вступили в сговор и перемещаются согласованно — все в черной обуви, — тогда как единственной реальностью были гуляющие где-то по веселой, лихо брызгающей слякоти климовские рыжие ботинки.
Наблюдался и еще один болезненный феномен. Неожиданно прошлая жизнь — все, что Марина считала оставленным очень далеко, отделенным многими годами от сегодняшнего дня, — внезапно оказалась здесь и теперь окружала ее гораздо плотней и настоятельней, чем реальность облетающих улиц и подвального рабочего места — тоже усиливших напор с помощью потоков автотранспорта и ежедневной, бормочущей с закрытыми ртами толпы посетителей. «Вся моя жизнь при мне», — говорила себе Марина, глядя куда-нибудь в свободное пространство (настолько узкое и с таким ограниченным небом, что вряд ли это можно было назвать свободой), и тут же чувствовала свою утрату, как если бы у нее при сохранении всего морально устаревшего имущества был незаконно отнят какой-то главный капитал. Теперь попытка накапливать деньги в побитой шкатулке, под брякающим мочалом из стеклянных бусинок, перепутанных цепочек и прицепившихся комарами дешевеньких серег, выглядела приветом из прошлого. За нынешней сокровищницей вдруг проступил, ударив Марину в сердце, ее абсолютный прообраз: общажная шкатулка для подарков — шершавая от грубой ржавчины чайная жестянка, изнутри сохранившая мутно-золотую, как бы надышанную зеркальность стенок и дна, но не уберегшая пустую конфету, которая однажды сплющилась и стала похожа на дохлого жука, выпустившего наружу раздавленные нижние крылья. Спрашивается, какие подарки и конфеты могла купить себе Марина на накопленные тысячу четыреста рублей, чтобы потратить деньги не зря?
Возвращение прошлого выявило между прочим, что за те пятнадцать лет, что начисто смели фундаментальную орденоносную эпоху, которую Марина автономно пыталась сохранять, Климов не изменился совсем. То, что муж неожиданно связался с другой, экзотической женщиной — из чьей головы росло слишком много грубых смоляных волос, чтобы эта небольшая луковица сохраняла человеческое строение мозга, — только подчеркивало, что сам он остался прежним. Теперь Марина не только знала факт, что у Климова есть другая, но и знала буквально, как и что у них происходит: когда Сережа, например, тянулся к женщине с поцелуем или подводил ей пальцем, как, бывало, Марине, ее широкие копченые брови, должно быть, казавшиеся после Марининых ощипанных стебельков попросту мужскими, — Марина им была ненужный, лишний свидетель. Марина могла представить, как велико желание Климова устранить жену, чтобы она не подглядывала за ним и его подружкой в метафизическую щель. Чувство жертвы просыпалось сразу, как только под аркой, ведущей во двор (домой Марину уже давно никто не подвозил), слышались чьи-то сырые, деревянными кубиками стучавшие шаги: Марина еле удерживалась, чтобы не броситься бегом прямо по лужам, где цепочками темнели неверные, похожие на чьи-то оставшиеся в воде ботинки, обломки кирпичей, а спасительный подъезд слезился лампочкой на том конце двора и все никак не приближался.
Но самая главная опасность, которую Марина даже не додумывала, чтобы не впадать в прострацию и продолжать работать в штабе, заключалась в том, что Климов своим уходом грозил разрушить ее кропотливую, многолетними трудами созданную конструкцию. Чтобы сердце отчима не подвело и доработало до лучших времен, Марина была готова на все. Климов не знал, как она унижалась перед некой Зоей Петровной, постной блондинкой с ротиком как тушеная морковь, зав. архивом полуразвалившейся прямо в центре города киностудии. Климов представления не имел, каких усилий стоило Марине каждый раз договариваться с монтажером Костиком, существом уклончивым и хитрым, обожавшим свои цветные рубашечки, бисерные фенечки, хрупкие зеркальные очочки, но державшим в совершенно свинском состоянии титанический компьютер, в чью античную белую красоту навеки въелась смуглая грязь, а клавиши напоминали коренные зубы, истертые грубым кормом до потери алфавита и триста лет нечищенные. Этот крысовидный Костик (новоявленный фанат генерального секретаря, бомбардировавший сетевые аукционы запросами о личных вещах Л.И. Брежнева), несомненно, имел какие-то свои,