паркете спичечный коробок зашипел, пламя прыснуло из серных головок с необыкновенным напором, точно кипяток из сорванного крана. Товарищ Румянцева с привычной сноровкой кинула на заплясавший огонь яркую воду из железной кружки, и комната наполнилась белесым банным чадом. Теперь помещение было погружено в дрожащий, слоистый полумрак, а луна горела в окне, будто мощный прожектор.
— Ну так что? — с вызовом произнес деда Валера, окутанный испарениями. — Не боитесь, что вас самих арестуют за допущенный перегиб? Вас тоже, — адресовался он к старичкам-понятым, должно быть, вовсе не таким невинным, какими они казались со стороны.
Энкавэдэшники переглянулись, сверкнув маслянистыми белками. Судя по их осторожно-обеспокоенным лицам, исход, обещанный знатным стахановцем, был вполне возможен.
— Надо бы позвонить товарищу Озолиньшу, — вполголоса произнес один из тех, что рушил библиотеку. Старичок-понятой, услыхав это предложение, приосанился и выставил торчком академическую бородку, похожую на овечий хвостик. Судя по всему, он, тихий стукачок, отлично знал, кто такой товарищ Озолиньш.
Старший энкавэдэшник насупился, расправил большими пальцами под ремнем складки гимнастерки и неуверенным журавлиным шагом направился в коридор, где на стене висел похожий на черный конфиденциальный чемоданчик телефонный аппарат. Только он собрался снять увесистую, каким-то дополнительным раструбом снабженную трубку, как сверкающая металлическая чашка на аппарате разразилась звоном, прошедшим у всех по нервам, как разряд по проводам.
— Усольцев, — представился энкавэдэшник сухо в трубку, но тут же вытянулся по стойке «смирно», и лицо его сделалось отрешенным, будто он следил высоко в небе за точкой самолета, сталинского сокола. — Так точно! Да… Нет! Слушаюсь! — и он повесил трубку тихо-тихо, точно в ней содержался свернувшийся калачиком и моментально уснувший товарищ Озолиньш или, возможно, его заместитель.
Ошалелый энкавэдэшник бережно снял за козырек синюю фуражку, вытер лоб рукавом, и форма его головы, покрытой плотными пегими волосами, также показалась Максиму Т. Ермакову весьма подозрительной. В комнатном дверном проеме висело, подобно грозди воздушных шаров, несколько лиц, среди них не было деды Валеры, хладнокровного и наглого, зато лицо товарища Румянцевой казалось совершенно мертвым, в ее широко раскрытых глазах дрожали потусторонние огни.
— Кхгм… Что ж… Вышло некоторое недоразумение, — неуверенно произнес старший энкавэдэшник, видимо не представляя, как ему теперь вывернуться из ситуации, когда органы в принципе не ошибаются, а вот на этот раз слегка промахнулись. — Случайность, — громко пояснил он старичку, тыкавшему неверным пальцем в переносицу, в дужку очков, которые дрожали и поблескивали, точно из линзы в линзу переливали водицу. — Просим извинить, товарищ Ермаков, вышла случайность! — крикнул энкавэдэшник в комнату, откуда в ответ послышался французский мат и полый хрустальный взрыв.
Не дождавшись ничего иного, офицер махнул своим, и военные потянулись из разгромленной квартиры навстречу слепому, щупавшему вещи, сквозняку.
— Ну что, убрались? — деда Валера выглянул из косо освещенной, аварийно мигающей комнаты и, убедившись, что так и есть, вальяжно занял насиженное кресло. Товарищ Румянцева резко отвернулась и стала словно бы с усилием толкать беленую стену коридора, ее угловатые плечи тряслись под серым, как пыль, пуховым платком.
— Да будет тебе, разревелась! — крикнул деда Валера, полуобернувшись. — Все, ушли! Не забрали меня! Все кончилось!.. Хотя, конечно, кончилось, да не все, — пробормотал он уже сам себе под нос, доставая из лохмотьев свой нескончаемый, бурый от сырости «Казбек».
— А что потом было, деда? — подался вперед Максим Т. Ермаков.
— Что-то… Уехали мы в эвакуацию, а дом вместе с нашей квартирой разбомбили! — с горечью воскликнул покойный старик и жадно всосал в папиросу живой горячий огонек. — То ли наши, то ли фрицы, кто их там разберет. Вернулись, а на месте дома яма, в яме зеленая вода, из воды торчит узлом велосипед. Одна библиотека осталась французская, стаскали ее на себе в Казахстан и обратно. Рояль, как бабка твоя ни ругалась, не смогли утащить. Так-то!
— Да, жалко квартиру, — вздохнул Максим Т. Ермаков. — Реально жалко. Я вот тоже, видишь, все никак не обзаведусь, не устроюсь. А что эти, с маузерами? Возвращались потом за тобой?
— Не-а! — деда Валера лихо выпустил дым тремя призрачными кольцами, поплывшими в воздухе, будто медузы. — Видишь, как бывает полезно дать человеку из органов в глаз!
— Погоди, но ведь они от тебя не из-за этого отвяли, — засмеялся Максим Т. Ермаков. — Им вроде указание поступило по телефону. Они своего начальства испугались, а не твоего кулака!
— Время! — деда Валера со значением поднял пергаментный указательный с отросшим, похожим на смолу, покойницким ногтем. — Если бы я не оказал сопротивления органам, они бы успели увезти меня в кутузку. А оттуда бы уже не выпустили! Потому что успели бы переломать стахановцу кости и вообще привести в такой вид, в котором возвращать домой уже нельзя, — деда Валера задумчиво померцал тем, чем он смотрел из, казалось бы, пустых глазниц, из глубины внутричерепного пространства, уж точно не имевшего ни концов, ни начал. — Время, Максимка, очень важная вещь! Ты за ним наблюдай. Чувствуй, куда оно течет, на кого работает. И если на тебя — пользуйся! Не стесняйся! Тяни время, если оно пока еще твое. И женись обязательно. Жена — первое средство от смерти. Хотя бессмертным и с женой не будешь, это уж точно, — добавил деда Валера философски, распахивая останки пиджака и предъявляя свои желтые, гусарского вида, ребра, за которыми темнело на каких-то волосатых растяжках ссохшееся сердце, похожее на кокон крупной бабочки и явно сохранявшее потаенную, цветную, яркую жизнь.
«На ком же мне жениться? — подумал Максим Т. Ермаков, затягиваясь сладковатым, с примесью потустороннего, табачным дымом. — На Маринке? Она в тюрьме, и на ней не дай бог. На Саше? Хорошая девушка, и на фиг ей ее монастырь. Только командовать будет мной и соседушке Шутову жаловаться на меня, чуть чего. Или на Маленькой Люсе?» При одной только мысли о Люсиных слабеньких грудках у Максима Т. Ермакова зашевелилось в штанах. «Там ребенок, больной ребенок», — напомнил он себе. Тут же, впрочем, приплыла откуда-то здравая мысль, что к тому моменту, когда придется принимать решение, ребенок, скорей всего, уже умрет.
Тем временем за спиной у деды Валеры послышались мокрые грубые звуки. Товарищ Румянцева рыдала с надсадой, наискось вытирая лицо руками, по локоть в слезах. Она по-прежнему словно бы толкала стену, покрытую ее мокрыми отпечатками, сизыми на белой известке; казалось, ее отчаяние способно сдвинуть и коридор, и всю стахановскую квартиру, и гору вроде Монблана — только неспособно помочь ей самой.
— Вот женщины, видишь как, — сокрушенно проговорил деда Валера, поднимая свою шаткую костяную конструкцию из кресла.
Твердеющей с каждым шагом походкой (палка, на которую он опирался, превратилась по дороге в тень от торшера) деда Валера вернулся в свое время и в свою квартиру. Движением, какое Максим Т. Ермаков не мог у него предполагать и вряд ли смог бы когда-нибудь повторить, знатный стахановец дотронулся до растрепанных, вздыбленных волос товарища Румянцевой. С силой оттолкнувшись от заляпанной стены, женщина вцепилась в мужа. Глядя, как они стоят, обнявшись, такие молодые, но похожие вместе на узловатый, причудливый ствол старого дерева, Максим Т. Ермаков вдруг ощутил себя на этом дереве светлым зеленым листом, прозрачным в солнечных лучах.
«На Люсе женюсь, — решил он, растроганно глядя на деда и бабку, слившихся в одно. — Чего это я, в конце концов, должен себе отказывать. Хочу ее, и все, и я не виноват. У нее и глаза вроде такие же, как у товарища Румянцевой, если без черных очков. Ишь, как держатся друг за друга, дед сейчас, наверное, и не осознает, что я на них смотрю».
И только Максим Т. Ермаков успел это подумать, как деда Валера резко обернулся к нему, вздернув небритый подбородок над бабкиной макушкой, и крикнул голосом, похожим на карканье сразу целой стаи потревоженных ворон:
— Максимка, у тебя в постели пистолет!
В бреду не было времени, а может, оно ходило по кругу, как все на свете часы, и Максим Т. Ермаков не смог бы впоследствии сказать, прожил он тот или иной эпизод один раз, два раза или многократно. Деда Валера появлялся то тридцатилетним вихрастым малым с папиросой на нижней губе, то стариком в соленой щетине и в артрите, с морщинистыми суставами, разросшимися на его скелете, как древесные грибы; иногда — тем, что лежало сейчас на прокаленном до серебряного блеска, тихо звеневшем старыми венками кладбище города-городка, под сверкавшей, как тусклое зеркало, могильной плитой. Это нечто было вовсе не