ходят, а верят в леших, водяных, русалок и прочую нечисть, богу кваса и домовым втайне приносят подношения. На святые праздники поют поганые песни о своем Яриле и Перуне, пророка Илью и святого Георгия со Сварогом путают, великомученика Власия – с Белесом, и нет апостола либо иного христианского святого, коего бы не подменяли они в мыслях языческим демоном. В постные дни тайком жрут скоромное, дуют меды и брагу, с бабами грешат на ложе, а после каются с таким видом, будто их к тому принуждали силой.
Вчера в храме Иоанна Лествичника смотрел он книги и пергаменты, свезенные из подмосковных церквей. И что же нашел среди богослужебных списков, апостольских учений, заветов и наставлений столпов православия? Попадались там воинские песни и повести, где слова нет о Христе-спасителе и святой троице, но в каждой строке поминаются языческие божества, славятся демоны стихий и герои языческих времен, воспеваются златовласые девы, подвиги ради их благосклонности и человеческой гордыни. И бывальщины попадались такие, где не только что князь, но и смерд выступает героем, почти равным богу. Больше всего потрясла Киприана ветхая скрижаль с непонятными языческими знаками, и волосы дыбом встают от одной лишь догадки – что там может быть написано. Раз берегут ее, значит, кто-то и читает, а возможно, переписывает?
Да пусть уж татары сожгут адскую скверну вместе с опоганенными храмами!
Великий Спас, ты прости невольное пожелание, пропусти мимо ушей. Ты читаешь на дне души человеческой, и разве желает Киприан несчастья этим людям, как бы ни были велики их грехи! Невольно творят они зло себе, как творят его несмышленые дети. Избавь, господи, от беды их – останови, устраши хана, яви ему лик свой во всей грозе. И клянется тебе грешный митрополит Киприан – своими руками спалит он нечистые пергаменты, воротясь в Москву, неустанными трудами, непримиримостью и проникновенным словом станет выжигать липкую паутину язычества в душах своей паствы – ради ее спасения.
Московские воротники не ведали о бурях в душе владыки, занимало их более приземленное.
– Возы-то эвон какие наворотил, – заметил младший. – Опростать бы, как у всех прочих.
– Пущай везет, не свое небось, церковное, – отозвался бородач, назвавшийся Бычарой. – И без того как бы не проклянул – владыка все ж.
– Владыка – за юбкой княгинюшки нашей вяжется.
– Ты не забрехивайся, молокосос. Третий лишь день, как разрешилась она от бремени. Страх одолел владыку, государыня отъезжает – и он не стерпел, побег следом.
– То-то – следом. Уж замечено: князь в отъезд, а он – в терем ево, коло княгини трется. Чей ишшо приплод?
– Я те вот как тресну по башке бердышем! – рассердился Бычара. – Святая она, все знают. К черноризцам душой льнет, оне и пользуются ее добротой для выгод своих. А слухи эти нечистые враг сеет – штоб государю досадить, с женой развести, с родичами ее поссорить.
– Ты-то почем знаешь? – Младший покосился на бердыш соседа.
– Знаю поболе твово. Ты небось воробьев гонял, когда я в ополчении ходил с князем на Бегича, а после – на Мамая.
– Иде он нынче, князь-надежа? – вздохнул младший. – Жану вон и то кинул.
– Надо будет – он и себя на меч кинет, видал я. А владыка нонешний – катись он подале. Найдем лучше. Сказывают, будто Сергий тайно в Москву идет…
Снаружи привалила новая толпа беженцев, и воротники прервали разговор. Если бы их слышал Киприан, наверное, не удержался бы – проклял.
…На берегу Яузы дружину княгини догнал воин митрополита и просил подождать – владыка хотел проститься. Евдокия велела высадить детей, подъехавший Киприан благословил их, перецеловал в головы. Сунул княгине в руку обернутую шелком шкатулку: «Для Василия». Лицо его смягчилось, огонь в глазах пригас.
– В Тверь поеду, попробую Михаила и новгородцев к Москве склонить. А поможет бог – и Литву подниму на помощь.
– Награди тебя господь, святой владыка, за доброту к нам. – Евдокия опустилась на колени, прижалась холодными губами к святейшей руке. Киприан смутился, осторожно помог ей встать, глянул в мокрые серые глаза:
– Благослови тебя Христос, голубица. Деток береги.
Шагнул было к возку, обернулся, пожесточал лицом:
– Митрию мое благословение передай. Не слушал он меня прежде – пожинает ныне, что сам посеял. Может, теперь послушает? Ехать ему надо, не мешкая, навстречу хану.
Лицо Евдокии помертвело, Киприан нахмурился, повторил:
– Ехать, не теряя часа! Хан покорности ждет, покорную голову он не отрубит. Тохтамыш хитер, себе убытку не захочет. Для его гордыни покорившийся князь Донской – предел вожделений, знамя, коим он станет повсюду трясти. Условия ханские теперь будут жесточе, а торговаться с ним уже поздно – сами виноваты. Но за голову свою пусть не страшится великий князь.
– Скажу, отче, – едва прошептала княгиня.
Тронулся владычный обоз, мамки и няньки расхватали детей, а Евдокия стояла недвижно, глядя на удаляющийся поезд. Красный стал покашливать, потом негромко напомнил:
– Пора, государыня. До ночи нам хотя бы успеть в Берендеево.
В возок Евдокия садилась с сухими глазами. Взяла на руки сына, молча покачивала, глядя в окно на мелькающие сосны.
– Нет! – сказала вслух кому-то невидимому. – В Орду не пущу!
Шесть, а то и семь поприщ считают странники до Переславля, у того же, кто путешествует на выхоленных лошадях, поприща иные. Однако новорожденный требовал ухода и покоя, часто ехали шагом и нескорой рысью, останавливались в попутных селениях, и лишь на четвертый день пути, усаживая княгиню