чтобы он ее погладил.
Но слишком упрям был внутренний характер Диомида-Алексея.
– Стой! – сказал он Петру, повернувшемуся было, чтобы уйти. – Ладно. Допустим, ты – он. А доказательства?
– По вере твоей и доказательства, – вмешался о. Сергий.
– Старые штучки! – парировал Диомид. – А если я, допустим, такой вот простой? Знамения хочу! Чуда хочу – настоящего!
– А что ты считаешь настоящим чудом? – спросил Петр.
Диомид выглянул в окно, увидел скучный мартовский пейзаж.
– Пусть гром грянет. Среди ясного неба.
– Нет, – сказал Петр. – Не грянет.
– Но ты же все можешь! – сказал Диомид.
– Я не знаю, что я могу, – ответил Петр. – Я знаю, что гром небесный ради тебя одного греметь не будет. Зачем? На твое место другой найдется, который без знамений всяких поверит и пойдет со мной.
– Ну, и ищи дураков! – отрезал Диомид.
О. Сергий не вмешивался. Странно, но строптивость Диомида его даже утешала. Вот оно, начинается, думал он. То самое: нет пророка в своем отечестве, требование знамений и тому подобное. Все как и было.
– Тратим время, – позвал его Петр от порога. – Пойдем.
– Да, – сказал о. Сергий. – Иду.
И если бы он, уходя, посмотрел на Диомида с укоризной, или с начальственным гневом, или с презрением – ну, в общем, хоть как-нибудь, Диомид укрепился бы в своих планах. Но о. Сергий даже не глянул на него, он обратил к Петру светлое лицо и пошел к Петру, который ждал его у двери со спокойной улыбкой.
А вдруг все-таки – он? – подумалось дьякону.
Ну и что? – возразил он сам себе. Даже если он. Что изменится? Ясно же как Божий день, что все его сочтут психом, и Сергия вместе с ним – и меня заодно. История повторится, все кончится впустую.
С чего это? – озадачился он. – С чего это я думаю о себе словно уже пошел за ним?
Но ведь он судить явился? Как же я не боюсь? – вдогонку летела мысль. А из-за нее и опережая ее – другая, как озарение: а может, не судить пока, а еще раз проверить, испытать? – и третья мысль, опережая вторую, забежала, обогнав ее, спереди, остановила ее и сказала: так и есть!
– Ну? Идешь, что ли? – спросил Петр уверенно.
– Иду! – сказал Диомид.
По дороге в храм Диомид, обладающий авантюрным складом ума, стал уговаривать Петра, не откладывая, попробовать явить себя людям.
– Мы им вместо обедни утреню устроим, – убеждал он Петра и о. Сергия, который лицом был внимателен и согласен, но в душе его как-то коробило: непривычно, страшно. – Сразу открываем Царские Врата, врубаем, значит, свет, старушки, конечно, удивятся, а тут ты (о. Сергию) с кадилом пошел, пошел, я хору подкидываю: «Хвалите Имя Господне», – они сдуру зааллилуют, знаю я их, потом рванем «Благословен еси Господи», ну, в общем, как обычно: жены мироносицы, ангел с вестью – и тут являешься ты (Петру). Ты (о. Сергию) падаешь на пол, кричишь: «Миром Господу помолимся!» – я тоже в истерику впадаю…
– Зачем? – перебил его Петр.
– Чего?
– Зачем людей смущать?
– Ты их испытывать пришел или нет?
Петр задумался.
И светло (и все светлее) было у него на душе, и тяжело (и все тяжелее). Не понимал он себя, нестерпимо хотелось лишь одного: чтобы ушло из этого мира то, что уйти должно, и осталось лишь то, что остаться должно.
Петр сел в сугроб, опустил голову.
Диомид и о. Сергий стояли смущенно над ним.
Взглянули друг на друга.
Поняли.
– Ах, Господи, как жить-то тяжко! – воскликнул Диомид с тихой печалью.
– А надо, – сказал Петр. И встал, утерев слезы. Улыбнулся. – Пойдем попробуем, в самом деле.
Петр не знал молитв. Он стоял в дрожи, в какой-то лихорадке, и говорил мысленно лишь одно: «Боже, помоги мне! Боже, помоги!»
Служба шла, слов он не разбирал, смысла не понимал – ждал.
И вот оказался среди людей – как-то сразу, неожиданно увидел о. Сергия, распростертого перед ним на полу, увидел диакона, воздевшего руки в священном ужасе, увидел морщинистые лица старух в платочках; и женщин, и вдовиц, и редких мужчин, и отрока какого-то с льняными волосами. Он улыбнулся, подошел к отроку, возложил ладонь на голову его – и увидели все, как торчком встали легкие волосы на голове.
Отрок вдруг завизжал и выбежал, за ним побежали и все.
11
К вечеру в Полынске только и разговоров было о том, как поп с дьяконом упились до чертиков, вместо обедни начали утреню служить, а потом вылетел, как ошпаренный, из-за Царских Врат небезызвестный Петрушка Салабонов, тоже пьяный в дым, схватил какого-то пацана и стал трепать его за волосья, а дьякон тем временем молодуху прижал под иконой Варвары Великомученицы (молодуха сама на дьякона налетела и долго в него тыкалась, не имея с перепугу ума обойти его справа или слева, а все норовя повалить препятствие). В общем, набезобразничали батюшки, посмеивались полынские обыватели.
Тем же днем о безобразиях в полынской церкви стало известно епархиальному управлению. Архиерей послал срочно представителей, те наутро явились, увидели храм запертым, на паперти сидел полуголый и босой дурачок Кислейка, приходящий раз в неделю из пригородного села Кузбаши полюбоваться на внутреннюю красоту храма. Кислейка не чувствовал холода, а рассказать об этом не мог, потому что был немой. Вчера он был на службе и испугался, и убежал вместе со всеми, и пошел домой, припрыгивая на снегу и любуясь отпечатками своих ступней. Озоровал: шел задом наперед, представляя, как он всех обманул, смеялся, очень был этим доволен. По этой же дороге ехал председатель сельсовета Кузбашей Торопырьев, всегда не любивший Кислейку за то, что Кислейке-идиоту ничего не надо и он, тем не менее, счастлив; Торопырьев же был постоянно обременен надобностями общественными и личными. Вот и теперь он вез дюжину электролампочек, выпрошенных в районном отделе снабжения для освещения инкубатора, и мучился, как эту дюжину поделить. Сволочь снабженец, хоть он и привез ему три килограмма парного мяса, не согласился написать в накладной восемь лампочек, так дюжину и написал. Четыре – себе, две – главному инженеру, считал в уме Торопырьев, две – в школу, хоть умри, одну – в сам сельсовет, одну – Тоне- библиотекарше, нет, ей две: одну в библиотеку, другую домой, хотя Торопырьев и без света обошелся бы, общаясь с нею, но Тоня на ночь любит книжку почитать. Сколько получается? Тринадцать ламп получается, где еще одну взять? Себе – три? Но жена проверит по накладной, она велела четыре, не меньше. Главному инженеру одну, а не две? Обидится, уйдет, давно грозится уйти в город, а у него золотые руки, он и за слесаря, и за токаря – за всех… Или посоветовать Тоне: уходя из библиотеки, брать лампочку с собой? Тоже обидится… Так он размышлял, «газик» подбрасывало на ухабах, шофер, искоса поглядывая на начальника, дышал аккуратно, потому что забегал к шурину, пока начальник хлопотал по делам, и погрелся у шурина, как это принято по-родственному. И вот машину тряхнуло на незамеченной шофером выбоине, и он, как бы заглаживая вину и заодно наказывая машину, что разогналась, когда не просили, резко затормозил. Торопырьева бросило вперед, он ударился головой о стекло, но это пустяки, сквозь шапку не больно, не в том беда – коробку с лампочками он не удержал в руках, она упала, и там треснуло.
С проклятьями Торопырьев открыл коробку и увидел, что две лампочки разбиты.
Досталось шоферу, досталось дороге и ухабам, досталось и черту, досталось и всему общественному строю, существующему вокруг, досталось и главному инженеру, и жене-привереде, и даже Тонечке- библиотекарше досталось – так неуемно злился и матерился Торопырьев, а шофер изнемогал от желания