разобраться…»
Так, наверное, в прошлом веке добропорядочные родители, приготовляя к замужеству свою созревшую дочь, смущенно открывали ей, откуда берутся дети. И бывали смущены еще больше, узнав, что дочь не столь наивна, как ожидалось, и сама может их кое в чем просветить.
Подобное же смущение пришлось испытать и моим родителям, обнаружившим, что семейная тайна столь тщательно и долго хранилась напрасно.
P.S. А все же кое-что родителям удалось скрыть от меня до конца жизни. О дедушкиных мельницах я узнал только в 1994 году.
Смена бабушек и городов
Во времена моего детства цивильные костюмы для взрослых шились из материи четырех основных сортов: бостон, коверкот, шевиот и сукно. Бостон из всех перечисленных считался наиболее дорогим материалом, сукно в этой иерархии стояло на последнем месте. Костюм моего отца был светло-серый коверкотовый. Он был куплен еще до ареста, но почти не ношен, потому что хорошей одежды отец мой всегда стеснялся.
Переодевшись в костюм, отец перестал выглядеть бродягой и стал таким, каким я и помнил его раньше, – представительным, худощавым интеллигентным мужчиной с родинкой на хорошо бритом лице.
Но что-то в его поведении меня удивляло. Мы спали в одной комнате, и я стал пробуждаться среди ночи от странных звуков. И видел, что отец скрипит зубами, стонет, иногда даже вскрикивает, вскакивает и долго смотрит по сторонам, не понимая, где он, и не веря, что он не там, где только что себя видел. Придя в себя, он успокаивался, клал голову на подушку, но, видимо, очень не хотел возвращаться в сон, где ему опять предстояли ужасно неприятные встречи. И, не ожидая от сна ничего хорошего, уходил в него с мрачным и напряженным лицом.
Несмотря на все странности в поведении отца, я думал, что еще несколько дней он отдохнет и пойдет на работу. И у нас снова появится легковой автомобиль с веселым шофером, и будет куплен велосипед, и меня будут катать на раме.
Но что-то складывалось не так.
По утрам отец куда-то регулярно уходил, но это была не работа. Возвращался он не поздно, как в прошлые времена, а чаще всего в середине дня. Был озабочен, шептался о чем-то с матерью и поглядывал на меня, видимо, пытаясь понять, догадываюсь я, о чем речь, или нет.
Я, разумеется, не догадывался, но какое-то неблагополучие чувствовал. Только много лет спустя узнал, что отец совершил поступок, который мог стоить ему головы.
Он вернулся в Ходжент (давно ставший Ленинабадом), полностью оправданный «за отсутствием состава преступления». Оказалось, что высказывание, за которое его собирались расстрелять, а потом дали всего лишь пять лет, было плодом политической незрелости, но не преступного умысла. Его готовы были простить и дальше, и вызвали в обком, где мягко поговорили, посетовали, что вот и у нас бывают иногда, очень редко, такие досадные недоразумения, выразили сочувствие, что ему пришлось так много и почти ни за что пережить.
– Ну что ж, – сказал секретарь обкома (хороший мужик), – что было, то было, а теперь пора тебе, Николай, возвращаться к нормальной жизни. Пиши заявление о восстановлении в партии.
И тут, насколько мне известно, мой отец, вскинув голову, посмотрел на собеседника как бы сбоку и свысока (он всегда так делал, когда собирался резануть в глаза правду-матку) и сказал: «В вашу партию – никогда в жизни!»
Так прямо и сказал: в вашу партию. Тут все дело в местоимении. По тогдашним правилам нельзя было говорить «ваша партия». Партия всегда наша. В нее можно не вступать. Можно сказать: не дорос, недостоин, недостаточно политически образован, имею слабость к женскому полу, прикладываюсь к бутылке, ну, даже в бога, допустим, поверил. Но сказать про нашу партию «ваша»…
Когда моя мать услышала про это гордое «никогда в жизни», она поняла, что дело серьезно и из вдовы соломенной она может превратиться во вдову настоящую. Она кинулась к отцу на шею, стала упрашивать, чтобы он немедленно вернулся в обком, сказал, что погорячился, ошибся, готов взять свои слова обратно. Но поскольку брать свои слова обратно отец не собирался, у родителей возник иной план.
У меня опять в памяти смутно брезжат ночные отца с матерью разговоры шепотом, смысла которых я, может быть, не понимал, но чувствовал, что дело неладно.
– Ну что, Вова, – сказал мне как-то утром отец бодрым голосом и с улыбкой, которая слабо гармонировала с общим напряжением лица, – ты любишь путешествовать?
Я не знал, что значит путешествовать, он мне объяснил. Путешествовать – это значит шествовать по пути или, точнее, ехать на чем-нибудь, например, на поезде, очень долго и далеко. Я уже ездил однажды на поезде из Сталинабада в Ленинабад, а теперь мы поедем гораздо дальше. Поедем втроем. Он, я, и еще возьмем с собой бабушку. Бабушку мы отвезем в Вологду к ее сыну и моему дяде Володе. А сами поедем к другой бабушке на Украину.
– А мама поедет? – спросил я.
– Нет, мама пока останется здесь. Она ведь учится в институте. Она доучится и тоже приедет к нам в Запорожье. Запорожье – это очень большой город на Украине. Ты таких больших городов еще не видел. Там и живет твоя другая бабушка. Ты не помнишь ее?
Нет, я ее не помнил. И даже не знал, что у человека бывает по две бабушки или по два дедушки. Мне казалось, что бабушек и дедушек должно быть, как пап и мам, только по одному. А больше даже и не нужно. Теперь же получался какой-то странный, но интересный обмен. Одну бабушку мы сдадим, а другую получим. Отец говорит, что эту другую бабушку я видел, но очень давно. Мне тогда было десять месяцев. (Как раз тогда, когда меня, привезенного на смотрины, чуть не съели.) А теперь мне восемь лет с лишним. Я большой мальчик, я почти окончил первый класс. Еще несколько дней, и мне дадут справку, что я его окончил. И мне почему-то это важно. Мне очень хочется иметь эту справку. Но мне ее не дадут. Потому что мы (это я, конечно, узнал потом) уезжаем, стараясь привлекать к себе поменьше внимания. Так что справку за первый класс я так и не получил. А жаль. Потому что этот класс был первым и единственным в нормальной школе, где я учился от начала и почти до самого конца.
Коммунизм уже недалеко