фильтры.
– Стару-у-уха, ну едрить твою налево! – орал кто-нибудь из другого конца казармы, а кто-нибудь другой принимался колотить кулаком по стене.
– Напра-а-аво, – ворчала она и тушила бычок о железную планку своей койки.
Пепел с крошками тлеющего табака сыпался на пол, Джонсон набирала в грудак побольше воздуха, наклонялась и задувала всё это хозяйство под койку.
– Хорош стучать, я тебе по голове сейчас постучу, – это относилось уже к тому, кто не жалел ни кулаки, ни стену.
Пару минут она продолжала бубнить – пока в неё не летела подушка, или ботинок, или ещё какая- нибудь хрень.
– Нежные какие стали, ты посмотри, – говорила она напоследок, перед тем, как захлопнуться.
Внезапно где-то далеко раздавались тяжёлые шаги, и дверь бухала с такой силой, что отскакивала обратно; мы знали, что она обязательно отскочит обратно, если ею звездануть со всей дури.
– …Мать вашу… хоть топор вешай… простынёй маши… – Берц было слышно, наверное, на улице, если не в Старом городе. На фоне её голоса хилая фраза '…за время моего дежурства никаких происшествий… бла-бла-бла…' как-то незаметно исчезала в неизвестном направлении.
Двери доставалось снова, а потом в проёме возникал вздрюченный дневальный или дежурный по роте.
– Мать вашу за ногу! Оборзели совсем! Топор вешать можно! – во-о-от, теперь то, что сказала Берц, было передано слово в слово, и конец фразы тонул в хохоте.
За курево на территории расположения Берц орала на дневального, дневальный орал на нас, и жизнь весело трюхала дальше. Поорать – это было самое то, иначе башка начинала съезжать набок быстрее, чем находился ещё какой-нибудь способ поставить мозги на место.
Мы мстительно следили за новичками – и нарочито-печально просвещали по поводу того, что их рожи отныне будут висеть у противника на всех заборах. Это был классический прикол – потому что в нём почти не было прикола: в расстрельных списках мы были если не на первом, то уж точно не на последнем месте.
Начинался день, все эти булочники и молочники мирно пёрли по своим делам, потом наступал вечер, и они же не спеша волоклись домой к жене и спиногрызам. Но если бы невзначай произошёл переворот, то из нас в мгновение ока сделали бы военных преступников, идущих с оружием в руках против собственного народа. Козлов отпущения, которых вполне можно было показательно перевешать, украсив фонарные столбы.
Но нам и это было параллельно. А новичков больше не прикалывали никак – просто так, с чистого листа люди сюда не попадали. Вербовщики 'на глазок' не работали.
Периодически военные действия вспыхивали заново и приближались вплотную к городу, который считался вроде как спокойным. Халява с увольнениями заканчивалась, и наша рота временно превращалась из карательной в некий странный придаток действующей армии. Самый отстой был в том, что граница проходила не так уж далеко – из-за этого мы и попадали под раздачу.
Иногда кто-нибудь разваливался, словно грецкий орех – и тогда ни с того ни с сего начинал нести всю эту шнягу про людей, которым он укатал пулю в башку, или про штатских баб из местных, которым тоже укатали что-то и куда-то. Только, я думаю, на большинство местных баб патронов требовалось куда больше, чем один. Хотя бы исходя из габаритов.
Лекарство было одно – подойти и влепить пару затрещин. Способ действовал, как по волшебству: человек резко включал позитив и прекращал гонять порожняки.
Правда сначала Берц пыталась силком затащить меня к капеллану, но после второй попытки сдалась.
Это лекарство помогало всем – помогло бы оно и мне. Но на моём пути встретилась докторша. И мой путь с тех самых пор приобрёл пугающую тенденцию неожиданно для меня самой резко заворачивать то туда, то сюда под совершенно нереальными углами.
Итак, перед окном на лестничной площадке стояла Берц и курила. Она выглядела, словно загнанная скаковая лошадь, только что пена с неё не падала – и даже в лице проглядывало что-то лошадиное. Было ощущение, что её не кормили минимум неделю, или она слегка поехала крышей и села на диету.
– А. Ковальчик, – Берц всегда говорила так, словно ты расстался с ней минуту назад. Она никогда не спрашивала, где ты была, или куда собираешься, потому что у неё почти всегда были свои жутко неотложные планы, и именно ты вписывалась в них как нельзя лучше.
Я поняла, что красивый финт ушами сделать не судьба. По крайней мере, сегодня. Я хотела реактивно забросить бумагу, которая лежала у меня в кармане, делопроизводителю или секретарю – или вообще первому встречному, кто попался бы мне на глаза, а потом пойти к себе, благо мы располагались в соседнем здании, и с часок поиграть в гляделки с потолком. Однако по всему было видать, что халява кончилась.
– Одна сигарета, – сказала она. – Время пошло.
Под окнами раздалось урчание мотора.
– Ни одной сигареты, – поправилась Берц.
Она быстро поднялась и забухала ботинками вниз по мраморной лестнице.
– Давай, Ковальчик, булками шевели, – рявкнула она так, точно я собиралась упорно тусоваться возле окна.
Мне захотелось плюнуть. Ну что мне стоило задержаться всего на пару минут? Тогда бы Берц уехала без меня, а я отправилась бы на свидание со своей койкой, которое теперь откладывалось на неопределённый срок.
Под окнами стоял раздолбанный внедорожник. Берц села позади шофёра, и машина, чихнув, тронулась с места.
Мимо меня скачками проплывал город, и вдруг я поняла, что каким-то боком он изменился. Дело было не в весне, не в цветущих каштанах и не в серёжках какого-то дерева, названия которого я так никогда и не запомню – тех, что пачкают пальцы жёлтой пыльцой, если взять их в руки. Когда я видела Старый город последний раз, была осень или даже почти зима, однако обледенелые тротуары каждое утро посыпали жёлтеньким песочком, и тот, кто осмелился бы вылить помои на мостовую или высыпать туда же печную золу, не отделался бы штрафом в несколько монет. Стройные башенки поднимались к серому небу, где-то наверху скрипели флюгеры, а внизу было тихо, словно морозные ветры боялись попасться в ловушки узких улиц и остаться там навсегда. Утром того дня, когда мы попали в зелёный дом, в костёле ещё играл орган, а главный врач больницы прогуливался по центральной улице в шляпе пирожком и огромном касторовом пальто пошива прошлого века. Иногда он останавливался возле освещённых витрин и степенно раскланивался с кем-то, но при этом не снимал шляпы, видать, опасаясь простудить макушку. Заварушка началась позже, к ночи, когда этот старый засранец уже спал – а вероятнее всего, как и большинство, отсиживался в погребе.
Сейчас каштаны цвели, как ненормальные, в ветвях уже вовсю прыгала какая-то мелкая живность, но тишина в городе стояла такая, будто эта заварушка и не кончалась. Как будто в ту ночь Старый город вымер или резко свалил в полном составе, собрав манатки. Хотя, может быть, снова намечалось веселье, и народ живо попрятался по подвалам.
– Ты помнишь врачиху-то? – вдруг спросила Берц прямо над ухом – так, что я даже вздрогнула. – Тебе башку напрочь не отшибло?
– Какую врачиху? – тупо спросила я. Мне правда как будто заехали по башке, я только и догадалась прибавить: – госпожа Берц.
– Какую-какую. Которой ты полночи по ушам ездила. А она тебя за лапку держала под шум дождя, – сказала она.
Водила хмыкнул. В машине запахло так, будто она работала на спирту.
– За врачихой мы едем, – пояснила Берц; видать, тупая у меня была рожа.
Вот это номер. Голова у меня вдруг стала, как пустой котёл, по которому треснули кулаком. С одной стороны, я должна была бы радоваться, что сгинет навсегда человек, кому я выболтала многое из того, про что лучше было бы промолчать. Одновременно я понимала, что никогда и никому эта докторша не сказала