Почему так весело и радостно было ей в эти последние часы, когда она, словно ослепнув и опьянев, мчалась навстречу своей судьбе? Может быть, это была реакция после всего пережитого за последние месяцы в Энске. Или просто она слишком давно не была за городом, не видела вокруг себя солнечных далей и не дышала чистым полевым воздухом. Или это прорвалась вдруг ничем не объяснимая и не нуждающаяся ни в каких объяснениях жизнерадостность здорового молодого существа...
У нее не было ни дурных предчувствий, ни беспокойства. Она обрадовалась, увидев впереди, когда дорога взлетела на бугор, темную стену старого парка, обрадовалась, прочитав на придорожном щите надпись «Woronzowka». Машина обогнула грязный пруд с истоптанными скотиной бережками, мягко скатилась вниз и нырнула в темно-зеленый прохладный сумрак парковой аллеи. Запахло лесом и грибной сыростью, бесчисленные грачи бесновались и орали над головами. Потом парк кончился, впереди открылись хозяйственные постройки, погреба, конюшни и слева – большой, городского типа, одноэтажный дом из белого кирпича.
На облупленном каменном крыльце их встретила вся местная власть: ортскомендант, управляющий, переводчик из местных фольксдойчей, агроном, начальник шуцманшафта. Кто-то раболепно – под локоток – помог Тане выйти из машины; здесь, как и в других местах до этого, ее явно принимали за любовницу господина имперского советника. Ей было смешно и весело.
Это же веселое и смешливое настроение не покидало ее и позже, за столом во время торжественного ужина. Она едва удержалась от смеха, когда перед Ренатусом был поставлен жареный поросенок, державший во рту вместо пучка петрушки флажок со свастикой. Великолепно подрумяненный поросенок был весь разукрашен и обложен гарнирами, а на спине у него, каллиграфически выведенные каким-то соусом или кремом, красовались слова «Heil Hitler!».
– В другой обстановке это можно было бы принять за издевательство, вам не кажется? – шепнул имперский советник, кладя ей на тарелку кусок идейно выдержанного поросенка. – Но будем снисходительны, здесь это свидетельствует лишь о буколическом простодушии наших милых хозяев...
Ренатус оставался для нее загадкой, хотя они были вместе уже четвертый день. Не совсем понятно было вообще, зачем он взял ее с собой. Всюду на местах были свои переводчики, и Тане ни разу не пришлось принять участия ни в одном деловом разговоре. Скорее всего, она играла роль некоего орнаментального украшения при особе имперского советника; может быть, ему импонировало выглядеть этаким старым ловеласом, сумевшим даже в служебной поездке обзавестись мимоходом хорошенькой молоденькой спутницей...
Пили за столом много, несмотря на то, что сам Ренатус после первого тоста, предложенного им за успех начавшегося сегодня наступления между Орлом и Белгородом, едва прикасался к своему бокалу, ссылаясь на запрещение врачей. Когда дело дошло до казарменных анекдотов, Таня попросила у него разрешения уйти.
– Разумеется, моя милая, – сказал Ренатус, – вы устали, идите отдыхать.
Она вышла наружу, в теплую звездную ночь, постояла на крыльце, пока не привыкли к темноте глаза, потом направилась к парку. Где-то вдали лаяла собака, переливчато кричали лягушки, от дома доносились взрывы пьяного хохота. В самом парке стоял стеною такой непроглядный мрак, что она испугалась и повернула обратно. От дорожной усталости и от бокала выпитого за ужином вина ей вдруг очень захотелось спать.
Она вернулась к себе в комнату, там по немецкому обычаю уже был приготовлен таз и большой кувшин воды для умывания. Где-то в доме зазвонил телефон, к нему никто не подходил, он продолжал трезвонить упорно и нудно. Наконец трубку сняли, и через минуту чей-то голос сказал встревоженно:
– Гей, Петро, покличь швыдко того нимця, що прыихав! Кажи – звонять до його с Энска, с гестапо!
Таня, которая стояла посреди комнаты в расстегнутой блузке, замерла, услышав эти слова. У нее пересохло во рту от мгновенного испуга, хотя уже в следующее мгновение она пожала плечами и сказала себе, что стала просто трусливой психопаткой. Почему этот звонок должен означать что-то плохое для нее? Мало ли какие дела у Ренатуса с гестапо...
Она говорила себе все это, а ее пальцы – словно действуя сами по себе – уже застегивали блузку машинальными движениями, пуговку за пуговкой.
Простучали по коридору знакомые тяжелые шаги Ренатуса.
– Сюда, пожалуйста, – сказал кто-то по-немецки, – телефон в этой комнате...
Таня налила себе воды из кувшина и выпила залпом, но сухость во рту не проходила. Один из обычных методов допроса – кормить соленым и не давать пить. Откуда вдруг эта жажда? Никогда не слышала, чтобы от страха хотелось пить. Но чего, собственно, она так испугалась? Какой-то телефонный звонок, почему он должен касаться именно ее?..
Она обвела комнату затравленным взглядом. Высокое окно, закругленное наверху, выходило в сад и было открыто настежь; затемнения здесь не соблюдали, вокруг лампочки плясала роем налетевшая на свет мошкара. Беги, пока не поздно! Но куда? Куда она здесь денется? Кто ее спрячет, кто ей поможет? Ты здесь одна среди чужих, среди врагов, совершенно одна. «И нет тебя меж ними беззащитней и непобедимей»...
Ренатус говорил по телефону долго. Потом в коридоре снова послышались его шаги, они приблизились и затихли у ее двери. Таня, стоя у стола, смотрела на дверь, не отрываясь. Ренатус вошел без стука, постоял, глядя на нее, потом медленно подошел к постели и сел, опираясь ладонями о широко расставленные колени.
– Н-ну, – проскрипел он, продолжая смотреть на Таню с насмешливым сожалением, – я вижу, вы уже догадались, откуда и по какому поводу мне звонили. Тем лучше, это избавляет меня от неприятной обязанности вас огорчить... Сядьте же, и поговорим наконец откровенно... моя маленькая перепуганная Мата Хари...
Десятки раз представляла она себе этот момент, с болезненным любопытством пытаясь предугадать, что почувствует и как себя поведет, когда это случится; а сейчас не чувствовала вообще ничего, кроме усталости и огромной пустоты вокруг и внутри себя. Страх, внезапно охвативший ее в тот момент, когда она услышала, что Ренатуса вызывает энское гестапо, тоже исчез, словно растаял в этой бездонной пустоте.
– Так вот что, – сказал Ренатус. – Подробности меня не интересуют, я вообще не склонен придавать большого значения вашему... участию во всех этих глупостях. Вам девятнадцать, если не ошибаюсь? Ну, видите. Обычная история, к сожалению. Французы говорят: «Если бы молодость знала!» Безрассудство, наивность, жажда возвышенного и героического... все это, увы, свойственно вашему возрасту. Я говорю