вид, что его не заметила.
Я ни разу не подошла к нему, ни разу не захотела поговорить с ним или поделиться своими переживаниями. Это показалось бы мне диким. В двадцать один год, выйдя замуж, я навсегда ушла из нашей квартиры. Переехав, я ни разу не позвонила отцу. Если на звонок отвечала мама – в ней одной я нуждалась, – я решала все вопросы с ней. Если в ее отсутствие трубку брал отец, я ни разу не продолжила разговор с ним по своей инициативе. Все, что я знала про себя, так это то, что я обойдусь сама. Мне никто не нужен, особенно мужчины. К чему мне эти нудные инженеры, тупые спортсмены, пьющие художники? Судьбе пришлось порядочно повозиться, прежде чем подобрать мне кандидата в мужья. О нет... ну, вообще-то, да. Старше меня на двенадцать лет, вошедший в нашу квартиру вслед за братом Борей, высокий кареглазый его приятель, кроме того что был физиком, оказался еще знатоком европейской литературы и американского джаза. На одном из джазовых фестивалей Стасик попросил своего друга-музыканта назвать его новое сочинение «Вальс для Наташи». Он был влюблен. Ему же хуже!
Совсем неплохо было, сидя в кафе «Молодежное» – первом джазовом кафе на улице Горького, – с наведенными под Клеопатру глазами, с сигаретой настоящего «Мальборо» в руке, перебирать новости, почерпнутые из рубрики «За рубежом» в журнале «Иностранная литература». Генрих Белль прислал поздравительную телеграмму в Театр им. Моссовета по случаю премьеры «Глазами клоуна». Сэлинджер ушел в затворники и поселился в лесу. Сальвадор Дали выкинул что-то такое, что вообще выходило за рамки не только советского, но и мирового быта. Дали был дружен с Гарсией Лоркой, и ему многое прощалось.
Общение с противоположным полом можно было терпеть хотя бы ради таких джазовых вечеров, уютных, нечастых посиделок в ресторане Дома кино. Но отец не был востребован никогда. В те годы мое отношение к нему было безразлично-спокойным. Я больше не делила с ним одно пространство в «литише». Года через два, когда стало очевидно, что наш брак со Стасиком не протянет долго, я стала чаще наезжать с дочкой Аннушкой в родительскую квартиру, порой оставаясь на субботу и воскресенье. В то время как я бесцельно слонялась по комнатам, мама тетешкалась с малышкой, отец оживленно собирался на рынок. Мне было все равно, я соглашалась – что с ночевкой. Отец выбирал сумки пообъемнее, писал список того, что из провизии ему особенно необходимо, и уходил надолго. Наконец он возвращался, торжественно пронося по коридору тугие сетки, набитые всякой всячиной. На кухонный стол выкладывались парные цыплята, заливая соседей обильным соком, выгружалась капуста провансаль. Толстые жирные селедки с красными глазами – верный признак того, что их только что завезли, – пачкали газеты. Из разорванного пакета врассыпную под стол вместе с грецкими орехами убегала твердая коричневая фасоль на лобио. Один только бордовый пергаментный гранат, привет из Тифлиса, спокойно осваивался в новой обстановке. Мама тотчас оставляла кухню. Теперь там будут хозяйничать исключительно мужские стихии: дым, пар, огонь – и отец.
И вот сегодня, спустя столько лет, навоевавшись, отненавидев, разбивши лоб, хлебнувши много слез, причинившая сама много боли другим, я с удивлением открыла, что, оказывается, всю жизнь меня спасали и охраняли эти не утонченные, а самые обыкновенные люди.
Это – мой муж, который кормил меня с дочерью, просиживая сам по десять часов в НИИ – ни секунды опозданий, – добровольно обменявший свою свободу и талант на сто двадцать рублей в месяц, кандидатские включены.
Это – пожилой профессор, пожалевший меня за мой уставший вид и прокуренные пальцы на вступительном экзамене в университете и поставивший мне оценку, позволившую набрать проходной бал.
В конце концов, это – влюбленный в меня Хозе, который проявил выдержку и не зарезал меня (спасибо ему), когда я, во много раз переигрывая Кармен на подмостках жизни, доводила его своими выкрутасами до отчаянного бешенства.
И разумеется, это – тот самый молодой врач «скорой помощи», приехавший на вызов к концу своей смены, сам смертельно уставший, осмотревший меня (трое врачей из районной ставили диагноз ОРЗ), вздохнувший и начавший обзванивать ближайшие больницы на предмет свободных мест. А потом снесший меня один, без напарника, на руках с пятого этажа по лестнице, к машине, так как я уже не могла стоять на ногах. И как определили в больнице, с таким диагнозом (какое-то там особое воспаление легких) еще бы полчаса – и не спасли.
Значит, так принято на этой земле, так положено – меня любить и охранять. Я – в саночках, а меня везут. И опережая будущее, заглядывая за ту грань, которую можно обозначить посадочным знаком, концом, смертью, я знаю, что всегда смогу добежать до КП, где меня ждет отец.
Но как случилось, что в той огромной жизни, в которой мне было отпущено столько дней на любовь, я ни разу не подошла к отцу, не спросила его, о чем он думает, что он пишет, как он себя чувствует. Я ни разу не сказала ему, что он прекрасно выглядит, что я его люблю, в конце концов. Почему это главное чувство жизни оставило меня так надолго? Что я должна была понять? И насколько же сильным оно вернулось ко мне сейчас, когда отца больше нет и я не могу, прижавшись к нему, сказать: «Папа, я люблю тебя. Я всегда любила тебя и всегда буду любить тебя. Я все помню». Конечно, сегодня я глажу его мундир, припав лицом к рукаву, стараясь уловить его запах. Я провожу рукой по фотографии и даже подмигиваю ему: мол, все хорошо. Но тогда, когда он был живой и нуждался во мне, я ни разу не подошла к нему.
Близким и до боли родным, как и в раннем детстве, он стал мне вновь на один день – день своих похорон. 11 декабря они с мамой ругались уже с утра. С ее слов, он запустил в нее обычное «Будь ты проклята», на что, вместо ожидаемого «И тебе того же, старый дурак», услышал: «А я, Сережа, желаю тебе долгих лет жизни в счастье и здравии!» Он плюнул и закрылся в своей комнате. Тут как раз подъехала я и уговорила маму на небольшую прогулку – в кино или в магазин. Когда мы вернулись, отец был уже мертв. В морге как на возможную причину указали на сердце и взяли шестьдесят рублей за гримирование.
Через три дня подали автобус из академии, теперь уже носящей имя Гагарина, чтобы отвезти нашу семью в Монинский гарнизон, где должны были хоронить отца. Гроб с телом был выставлен в офицерском клубе с 10 часов утра. Еще накануне с вечера я боялась встречи с ним, неведомая волна, зарождаясь где-то внутри, время от времени сотрясала меня судорогами, как будто именно так, по частям, из меня выходил отец. Наутро, в просторном зале ДК, когда я подняла на него глаза, то сразу почувствовала невероятное облегчение. Ничего из того, что являл собой отец, что составляло его жизнь, не было в этом остывшем теле. На возвышении, покрытом знаменами, лежал манекен, перед которым на алой подушечке сияли ордена, казавшиеся даже более живыми.
Я спокойно провожала взглядом курсантов его родного командного факультета, подходивших к телу для прощания и по этому случаю специально снятых с утренних занятий. Через час гроб вынесли, поставили на открытую машину, и под звуки оркестра, медленным шагом, мы тронулись по знакомому маршруту, в сторону кладбища. Интересно было смотреть на лицо отца, чуть подретушированное, на котором не таяли снежинки.
Из старой гвардии в последний путь отца провожал только один его дружок – технарь Вася Землянский. Когда гроб уже должны были опустить в землю, боевой товарищ, сняв шапку, поклонился своему другу до самой земли: «Прощай, Сидор Васильевич, ты честно исполнил свой долг!» Щелкнули затворы; сухим треском, спугнувшим с веток ворон, прозвучали выстрелы, и я услышала, как бы со стороны, неожиданный для себя самой, отчаянный до неприличия, сильный крик. Провожающие вздрогнули и с недоуменным испугом посмотрели в мою сторону. Задушив рыдания, низко опустив голову, я быстро пошла к автобусу, чтобы поскорее возвратиться в Москву...
Глава XXX
АНГЕЛ СВЯТОГО ИСИДОРА