Скворцов, бывший начальник пограничной заставы, это что-то значит! Конечно, в отряде много кустарщины, но ведь они зачинатели партизанского движения, с нуля начинали. Худо ли, бедно ли, но воюют, отвлекают на себя немецкие части, которые были бы на фронте. Жалко хлопцев-разведчиков, что взял с собой в злополучную поездку. Дюже жалко и хозяев, старика со старухой: каково им, что с ними сотворят? И повиниться перед ними не сможет… Мечтал после войны поехать с Лидкой в Краснодар, к старикам, в беленую мазанку на Дубинке, — не состоится. Где-то он допустил промашку, ошибся, кто-то его выдал. Может, он размяк, размагнитился от любви? Теперь поздно толковать об этом, теперь нужно умереть достойно. Он верит, что и Будыкин умер достойно. Да, сейчас отчего-то думается: и Аполлинарий погиб, в бою погиб. Наверное, он не во всем был справедлив к Будыкину. А кто все-таки продал его, Павлика Лободу?

Думалось, что допросы длятся не меньше недели, а длились они трое суток, и на исходе их, на очередном допросе, Лободе сказали: мы тебя казним. Он кивнул, понимая: гестаповцам надоело с ним возиться. Правильно, чего с ним возиться, терять время? Толку не добьются, только мучают зазря и сами мучаются. Его пытал не один Герхард, — иногда, остервенясь от его молчания и смеха, гестаповский офицер полосовал прутом, штатский ширял иглой, заходил еще какой-то гестаповец, жег лицо дымящейся сигарой…

Лобода кивнул снова и сумел протолкать сквозь глотку слова: просит, чтоб не было публичной казни. Гестаповец вскинул брови: заговорил? Заговорил. Чем мотивируется просьба? Слишком изувечен, полутруп, не хотелось, чтоб его таким видел народ. За трое суток, показавшихся неделей, Лобода кое-что раскусил в характере гестаповца, и вдруг интуиция подсказала ему: проси так, гестаповец поступит наоборот. А Лободе и надо было это — наоборот. Нет, сказал офицер, мы тебя казним публично, на площади. Лобода сказал: ну, уважьте другую просьбу — не вешайте, а расстреляйте. Нет, ответил офицер, мы тебя повесим. Лобода опустил голову на грудь, а внутри него, под сердцем, боль сжалась, потеснилась, впуская надежду и удовлетворение. Если задуманное свершится, будет неплохо, а задумано было сразу же, после первого допроса.

Казнь была назначена на утро. Так Лобода определил, что сейчас вечер и в запасе у него целая ночь. Нужно только использовать ее — как-то поспать, чтоб чуток набраться сил, и подумать о том, что было, что есть и чего уже не будет: подвести итог жизни. Но забытье было кратким, прерывистым, а мыслей было мало, они повторялись, как будто топчась, не двигаясь дальше определенной, невидимой, однако непереступимой черты. Ему обтерли кровь мокрым полотенцем, примочили кровоподтеки, сделали перевязку и какие-то взбадривающие уколы, сунули костыли: от носилок он наотрез отказался; сейчас эти костыли стояли в углу. Повесят? Все равно народ нас поддерживает, партизан, весь народ за нас, предателей мало, и с них еще спросится. Может, никто его и не выдавал, а сам попался на глаза оуновцам-полицаям? Это ж такая сволота, культурно выражаясь. Если так, если погорел по своей оплошности, то он виноват перед командованием, перед Скворцовым. Мертвых не судят по всей строгости, но все ж таки про него могут сказать: виноват. Жалко, если так скажут, однако и о командовании и о товарищах думается как-то спокойно, печально. Больше остальных ему жалко терять Лидку, ее любовь. Он завещает им: живите. Все будет хорошо, только будет уже без Павлика Лободы, вот в чем штука. А Павлику Лободе остается одно, последнее — выполнить то, что задумал. Ночь уходила, унося с собой часы его пребывания на земле. Он следил за окном, перекрещенным решеткой, как стекло наливается синим и розовым светом, и думал: «О чем-то надо вспомнить, о чем-то дюже важном, без чего и помирать нельзя, да не вспоминается». Утром его повесят. Он погибнет. Но задуманное исполнит!

За Лободой пришли, когда он задремал. Лязгнула обитая железом дверь. Камера наполнилась людьми, пахнувшими шнапсом, и Лободу замутило от этого запаха. Но он преодолел тошноту и слабость, сел на койке. Ему подали костыли, и он проковылял к выходу. И пока он ковылял к двери, и по коридору, и по двору к крытой грузовой машине, куда его втащили с костылями, и пока машина ехала по ухабистым улицам, он пытался припомнить то важное, без чего нельзя умереть. И, не припомнив, подумал: «Все равно помру».

Автомобиль остановился, Лободу опустили наземь, поддержали, он упер костыли под мышки, огляделся и сразу приметил сооруженную для него виселицу. Буква 'Г', вверху ее, под перекладиной, как живая, качается от ветра веревочная петля. Она живая, и он еще покуда живой. Виселица в центре площади, булыжник блестит после ночного дождя. По краям площади — разрозненные группы местных жителей: пригнали на его казнь. А перед жителями — оцепившие площадь автоматчики, спиной к толпе, лицом к виселице; автоматчики были в. долгополых прорезиненных плащах, ноги широко, устойчиво расставлены, за их спинами — женщины, мужчины, подростки. Лобода хотел получше рассмотреть жителей, но не увидел лиц: они сливались; над домишками и заборами, над площадью, над виселицей вставало солнце — в дымке, размытое, как лица согнанных на казнь Лободы людей. В изорванной, окровавленной одежде — полушубок у него отобрали, и он мерз, — но в ослепительно чистых бинтах, на которых кое-где проступала кровь, он наваливался на костыли, кренился и упал бы, если б его не поддерживали. Кто-то что-то скомандовал. Лободу подтолкнули к деревянному ящику под виселицей, возле ящика прохаживался немец с рыжими бровями и рыжими усами, похожими на ту же бровь, будто у немца три брови. Либо трое усов. «Этот, — сказал себе Лобода, — повесит, хотя я так и не припомнил чего-то дюже важного. Зато знаю, что мне делать. Если б оккупанты меня расстреливали, народу не было бы: расстреливают они во дворе тюрьмы либо за городом. Последнее, что удалось, — при казни присутствует народ».

У него вырвали костыли, подняли на ящик, на котором уже стоял рыжий немец с усами-бровями. И Лобода решил: пора. Что было мочи он закричал в толпу:

— Товарищи! Я пограничник, партизан! Оккупанты меня повесят, но Красная Армия отомстит! Она придет сюда! Не падайте духом!

Рыжий немец засуетился, начал ловить петлю; другой рукою держа Лободу за шиворот, чтобы не свалился. Лобода хотел сам накинуть себе петлю на шею, но как автоматной очередью прошила мысль: не делай этого, пускай немец тебя убьет. Он еще жил и снова закричал:

— Громите фашистских захватчиков! Я умираю за победу! Будьте счастливы, товарищи! — Он вдруг разобрал в толпе одно лицо — женское, старое, морщинистое, по которому текли слезы. В толпе по разному относились к его казни, как по-разному относились к ним, военнопленным, когда в конце июня их вели в колонне по селу, но Лобода подумал: все плачут по нему. И он тоже заплакал. И прокричал напоследок:

— Не горюйте!

Он успел вытолкать из себя фразу целиком, и уж после этого петля захлестнула ему горло, когда немец, соскочив на землю, выдернул из-под него ящик…

В отряд весть о гибели Лободы принес партизанский связной, присутствовавший при казни. Связным этим был седобородый дед годов семидесяти, сухощавый и ходкий — в день проходил полсотни верст; под личиной нищего он курсировал между отрядом и явками.

— Побирушка кому нужен? — говорил старик, дымя самосадом. — Ан, и меня с облавой пригнали на площадь. Тут-то и привел господь увидать гибель товарища, я враз признал его: товарищ Лобода. Героем погиб, словами разными агитковал, царствие ему заоблачное…

В отряде уже знали: трое разведчиков из охраны убиты в перестрелке, Лобода схвачен раненным, но что потом сталось с ним, не знали. Надеялись узнать, как-то вызволить, на лучшее надеялись. Свершилось же худшее. Потрясенный, Скворцов не находил себе места, потерянно думал: «Сужается круг близких мне людей». При жизни между ним и Лободой не было нежностей, после смерти Паши осознал: любил, как брата. Он боялся взглянуть на Лиду. Весть о гибели Лободы она встретила без слез, но на глазах постарела, сгорбилась. Во взгляде ее было такое, что Скворцов не выдерживал, отводил глаза. Они сидели в Лидиной землянке и молчали, придавленные горем, как глыбой. В землянку спустился Василек и увел Скворцова: «Дядя Игорь… ей надо одной…» Скворцов шел за ним, думая: малец, откуда ты все знаешь, ты же не взрослый. В своей землянке он застал Емельянова и Новожилова; они говорили ему о Лободе, но он был один — прощался и прощался с Пашей, с глазу на глаз. И уже потом, к вечеру, он подумал, что значит для отряда потеря Лободы. Бесстрашный партизан, неподкупный чекист, себя не жалел и врагов не жалел. Это был солдат! Ночью не спалось. Вспоминал Лободу довоенного — выправка образцовая, чуб из-под лакированного козырька, казацкий этот чуб Скворцов по долгу землячества отстоял от посягательств старшины Ивана Федосеевича. Был и Иван Федосеевич и Лобода был — нынче их нету. Нынче от заставы остался ее начальник, живучий лейтенант Скворцов. Но застава не умрет, если даже и лейтенанта

Вы читаете Прощание
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату