набрала? Сказала бы что-нибудь.

И она сказала:

— Пойдемте на станцию?

— Ради бога, — сказал я без энтузиазма: на станции светло, можешь напороться на эшелонное начальство. А засечет, допустим, Трушин — запросто от него не отделаешься, допечет расспросами, внушениями да осуждениями.

Мы прошлись по станции, и Нина сказала:

— Обождите меня. Я на минутку.

И прямым ходом к уборной. Ну и балбес же я! Вытащил на вечернюю прогулку, хожу хвостом, а ей-то нужны не променад и не мое сиятельное присутствие. Догадаться б оставить ее одну.

Учтем на будущее.

Досада перебивалась чувством, которое я в точности не мог определить, но было в нем что-то приятное, в этом чувстве. Я думал: 'Как она открыто, без стеснения, у меня на глазах пошла туда, куда ей надо'. И это как бы снимало между нами некие условности, как бы сближало нас.

Потом мы вернулись к эшелону, и Нина сказала, что пора спать, и мы залезли в теплушку.

Я лежал на верхних нарах, а на нижних, подо мной, лежала женщина. Ее зовут Ниной. Она дочь русского и бурятки, она женственна, молода, и у нее есть сын, которого зовут Гошей. Эту женщину я почти не знаю, по до Читы немножко узнаю. А вот женщину, которую звать Эрной, я знал достаточно хорошо, вернее — близко. Что с ней, как она живет без меня? А так, наверно, и живет — как я без нее. Было же: вместе жили. Не забывай меня, Эрна. Я тебя не забуду. И будь счастлива. Ауфвидерзеен!

По-русски 'до свидания'! Но свидание наше вряд ли состоится.

Будь счастлива, Эрна. Спокойной ночи, Эрна. По-немецкп 'гутен нахт'.

Сквозь стук колес, повизгивание доски в обшивке, сквозь солдатский храп и посвист мне чудится легкое женское дыхание.

Словно оно рядышком. Словно оно на моей щеке. О женщины!

Вспоминаю: концерт фронтовой бригады, щекастый, с брюшком опереточник пел-хрипел на грузовике с откинутыми бортами:

'Без женщин жить нельзя на свете, нет! Вы наши звезды, как сказал поэт!..' — скакал козликом. Ария была пошлая, как и все в оперетках, однако суть ее правильная: нельзя без женщин.

И у меня будет своя женщина. Вот отвоюю, демобилизуюсь и женюсь. 'Вы наши звезды, как сказал поэт…' Уж не ведаю, называл ли Головастиков супругу звездой. А теперь грозится зарезать. Пустые угрозы? А если не пустые? Что тогда будет? С ним?

Со мной? Он загремит в трибунал. Да и я, вероятно, туда же. Вот тебе и послевоенная идиллия. Точней — между двумя войнами.

И точнее — не идиллия, а драма. Однако к черту богатое воображение. Пока еще никто никого не зарезал. По крайней мере я об этом ничего не ведаю. И слава богу.

То черта поминаю, то бога. А ни в того, ни в другого не верю.

В себя верю. Стараюсь верить. Надо верить не в богов, а в людей.

И надо, пожалуй, записать эту мысль в блокнотик.

Я подвинулся к свету, помуслил химический карандаш и увековечил мысль на бумаге. Довольно банальную. Это у меня частенько случается: более интересным пренебрегу, менее интересное запишу. А в общем никчемное занятие — записывать в блокнотик. Кому это надо?

Колбаковский всхрапнул так, что я вздрогнул. Дает старшина.

Тот самый, что прозвал меня некогда ветродуем. Ветродуй обозначает: пустой, легкомысленный, подбитый ветром человек. Я такой? Вот Миша Драчев ветродуй — на каждой остановке прилабунивается к каждой женщине. Зубоскалит: 'Даст не даст, а попросить обязан'. Урезонивающим его Драчев режет: 'Я ни одну фрициху не тронул. Потому — брезговал. А тут свои, кровные бабоньки, и никто мне не указ, писайте вы хоть кипятком'. Принципиальный он, мой ординарец. Не зря косился, когда я похаживал к Эрне. К той немке с округлыми коленями, которую я тронул, не побрезговал. А и обладуй же ты, братец Драчев! Да и ветродуй в придачу.

Однако нужно спать. И я уснул. Пробудившись в середине ночи, понял — стоим. Поглядел в оконце, убедился — стоим в поле.

Поближе к лесу, на косогоре, спала деревня, облитая лунным светом. Я всмотрелся: подслеповатые избы под соломенным верхом, пыльные улочки, срубы колодцев, поскотина. Ни огонька, ни звука, ни движения. Показалось: людей нет, они не спят по избам, а ушли в лес.

И вдруг вспомнилась иная, далекая, смоленская деревня: она была, как и эта, под соломой, пыльная, с колодезными журавлями и срубами и так же безлюдна, потому что жители схоронились в лесу.

Деревня была километрах в двадцати западнее Рославля и называлась не то Ипатовка, не то Игнатовка. Забыл. А надо бы помнить. Все-таки, сдается, Ипатовка. Закрою глаза и увижу карту, разложенную на пеньке. Она измята, потерта на сгибах — лейтенант Глушков аккуратностью не отличается, — исчерчена разноцветными пометками. Условные обозначения, названия населенных пунктов. Да, точно — Ипатовка.

Деревня была раскидана по буграм: изба на бугре, пониже — огород, поскотина. Подумалось: эти избы на буграх — как надолбы. Увы, такие надолбы не могли задержать немецкие танки в сорок первом. Ипатовку фашисты прошли на третьей скорости, словно разрезав по большаку пополам. Деревня уцелела, потому что боев не было — наши части поспешно отступали. Два года спустя Ипатовка опять сохранилась, ибо немцы отступали с не меньшей поспешностью, без боев, не успев поджечь избы, что обычно делали. Тогда драпали мы нах остен, то есть на восток.

Теперь драпалп они нах вестей, то есть на запад. Вот такие пироги.

Стояло бабье лето: солнце, теплынь, паутинки, поределый, будто расступившийся лес-прясельник, желтые и рдяные листья, полегшая трава. Угасающее, грустное птичье цвирканье. А людям было радостно! Солдаты нашего полка, топавшие через Ипатовку, улыбались, выбравшиеся из лесу, из укрытия, бабы, старики и детишки обнимали их и целовали, и если кто из баб плакал, так разве чю от радости.

И у меня был рот до ушей: не так уж часто бывает, чтоб освобожденная деревня сохранилась. Чаще видишь кучи пепла, груды битого кирпича, печные трубы на пепелищах, обгорелые ветлы и не видишь людей — их немцы пли угоняли, или расстреливали, если находили в лесных схоронах. Натыкались мы, и не раз, на трупы женщин и детей, убитых немцами при отступлении. И я, вроде бы привыкший на войне ко всему, в сущности, так и не смог привыкнуть к виду женских и детских трупов. Глядя на них, я содрогался от сознания своей личной вины перед дорогими, милыми, беззащитными, кого я — а не мы — не уберег, отдал на поругание и смерть.

А в Ипатовке былн живые люди! Говор, смех, плач. Старики расчесали бороды, надели чистые и мятые, вытащенные из сундуков рубахи. Бабы тоже принарядились — косы уложены, платочки, жакеты. Голоногие, с истрескавшимися пятками пацаны завороженно глазели на наши погоны, звезды на пилотках, а бабы угощали нас холодной криничной водой. Такая водичка, когда протопал с десяток километров, потный и усталый, — это то, что надо.

Полк наш сразу же за деревней свернул в лес. Сперва подумалось: нас вывели в резерв. Передохнем в лесочке. Лучше бы, натурально, в избах, а не под сенью берез. Но против начальства не попрешь. Оно, дивизионное начальство, не разрешало подразделениям размещаться в деревнях — немцы могли засечь с воздуха и разбомбить, — однако само расквартировывалось именно там.

Как говорится, начальству виднее.

Быстренько, впрочем, выяснилось: остановились мы потому, что притормозилось наступление. Было слышно, как на западе неподалеку бухали пушки. Значит, завязался бон. Значпт, противник зацепился за какой-то оборонительный рубеж, и наш март преследования на сегодня кончился, надо вести бои и сбивать противника. Это не улыбалось, преследовать отходящих гитлеровцев куда как приятнее.

Пушки бухали остаток дня и ночь, утром послышались взрывы тяжелых бомб. В темноте над лесной кромкой дрожало зарево, растекалось по небу. При свете утра мы увидели, как на запад пролетели эскадрильи «ИЛов», а Ипатовкой пропылили тапки и артиллерия. Подтягиваются туда, где бон. Скоро и нас подтянут, пехоту, — обычное дело.

По утренней росе я накоротке наведался в деревню. Хотелось поговорить с жителями, если удастся,

Вы читаете Эшелон
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату