улицы прямые, как стрелы. Вокруг нашего города сопки в багульнике, в лиственнице, сосне, березе, недалеко озеро Кенон, чудесный уголок, проезжать будем. Знаете, как весной красиво: зацветает багульник — и сопки заливает лиловым цветом. А осенью сопки в золоте: березы и лиственницы желтые, а тут еще солнце подсвечивает, знаете, как красиво!
— Знаем, дочка, — сказал Колбаковский. — Я неоднократно приезжал из Монголии в Читу. У меня в Читаго даже знакомая была, в военторге работала.
— Товарищ старшина выбирает, с кем знакомиться, — сказал Свиридов.
Колбаковскпй игнорировал шутку. Солидно, с достоинством произнес:
— В Чите штаб Забайкальского военного округа на площади Ленина помещается. Затем округ превратили во фронт. — Это всем, чтоб оценили познания старшины Колбаковского. А это Нине: — Пет спору, оправа у Читы красивая, а сам город не блещет!
— Верно, Чита не благоустроена, не везде тротуары и мостовые, мало канализации, мало крупных зданий. Но это все наживное, город молодой, после войпы наверстает. С такой планировкой Чита себя еще покажет!
На щеках у Нины сквозь бледную смуглость проступил бледный румянец. Что-то в ней было трогательно-милое, — может, оттого, что нерасторжимо соединилось русское с бурятским. В мальчике, в Гоше, бурятского меньше, видимо, отец его русский. Но на мать он похож. А кто Гошин отец и где он? Собственно, какое мне до этого дело? Вероятно, на войне был, как и все. Да, а в Нине есть нечто девичье, милое.
— Вот увидите, покажет! Так что милости просим, разобьете самураев — приезжайте к нам в Читу, не пожалеете.
'И она знает, куда мы направляемся. Военная тайна! Шила в мешке не утаишь', — подумал я, а Свиридов брякнул:
— Приедем, Нинон! Выбирай любого из нас…
— Меня зовут Нина. — И она так посмотрела на Свиридова, что тот осекся. Поделом тебе, менестрель двадцатого столетия.
Молчун Рахматуллаев сказал:
— Нина, а ты похожа на мою сестру, она узбечка.
Нина улыбнулась. И молчун Погосян сказал:
— Каждый город хороший, где живут хорошие люди.
— Правильно, товарищ Погосян! — веско сказал Колбаковскпй. — Но я расширю твое замечание: не только город, а любое место красят собою — кто? Красят собою люди! Возьмем хотя бы Монголию. Я там не един годочек отбухал, в Семнадцатой армип служил, не слухом пользуюсь. Так что мы имеем в Монголии?
В Монголии мы имеем: полупустыня, камни, пески, ковыли, безводье, зимой пятьдесят мороза, летом пятьдесят жары, обитали в землянках. Край наисуровый, а монголы добрые, гостеприимные, бесхитростные, честные. Так что получается? Получается: через тех мопголов и сама страна делается доброй и радушной, хотя климат дикий. Там наша Семнадцатая давненько загорает, и ничего, прижились. И с цирикамп, с даргами крепко дружили. Цирик — это кто? Солдат. Дарга — это кто? Командир. А крестьяне по-пхпему араты. Славнецкий народ! И русский для них как брат, ей-богу. Завсегда приглашали нас на свои надомы. Надом — это что? Конное состязание. — Колбаковскому хотелось закурить, он уже сунул папиросу в зубы, по спохватился. Поколебавшись, идти курить к выходу или повременить, спрятал папиросу в пачку: желание рассказывать перебороло. — Ну, как надом проходит?
Рассказать?
— Беспременно и обязательно, товарищ старшина! — сказал Свиридов. — С подробностями и в лицах.
— Так-с. — Колбаковский выдержал паузу. — Ну, надом устраивают в степи. Степь там — конца-краю не видать. На старте собирается всадпиков пятьсот, а то и до тыщп. Наездниками бывают чаще пацаны и пацанки, но бывают и взрослые. Со старта все срываются, как оглашенные. Первые версты идут кучно. Потом образуется колонна, потом и она растягивается, разрывается. Стало быть, скачут ребятки. А их сродственники скачут сбочь, за кордоном конной милиции. Надобно вам заметить, что участников надома сопровождают конные милиционеры от этапа до этапа.
Чтоб порядок был. Чтоб сродственники не поменяли кому-нибудь лошадь. Уставшую на свежую. Сродственники эти кричат, свистят, гикают — своих подбадривают. Постепенно, однако, болельщики отстают. А ребятки мчатся, а милиция мчится, степь гудит от топота копыт. Зрители болеют, как на футболе, а их, зрителей, тыщи. Проиграть в скачке считается зазорным. По этой уважительной причине неудачники за несколько верст до финиша сворачивают, пытаются ускакать в степь. За ними скачет милиция, нагнав и окружив, сопровождает перед зрителями. А глашатай при этом кричит, шутейно конечно, мол, посмотрите на этих лошадей и всадников, они тащились на кончике коровьего хвоста!
Победитель же в бронзовом шлеме проезжает с почетом. Теперь глашатай кричит: посмотрите на славного батора, он был впереди ветра, честь всаднику и его родителям! После победителю вручают пиалу кумыса и призы. А цепа его коня враз — что? — повышается. Все добиваются купить или выменять такого знаменитого коня. Вообще должен сказать, у монголов культ лошадей. Вот мы говорим как? 'Добро пожаловать'. А монголы говорят как? 'Идите на коне'. Для монгола конь, ей-богу, дороже жены. Не обижайся, дочка!
— Я не обижаюсь, — сказала Нина. — У бурят то же самое.
Мне показалось, что говорит она уже без охоты. Наверное, выговорилась. А может, душевный настрой все-таки не для говорений — как-никак отца схоронила. Лицо ее как бы застыло: выражение вежливое, но замкнувшееся, отчужденное. Вероятно, ве один я уловил это, потому что разговор пресекся.
Грузно, жерновами, крутились под полом колеса, подрагивал стол, позванивала ложка в кружке, покачивалась лампа, ломая наши тени. В некий миг тени Нины и моя столкнулись на стене и почти что совместились. К чему бы это? А-а, ни к чему. Не разводи символику, лейтенант Г лутков. Действительно символика, притом глупейшая. А в дороге я, точно, поглупел. От безделья.
В начале пути отдыхал, отлеживался, нынче приелось. Дальняя дорога имеет свои минусы. Вот-вот, теперь пофилософствуй.
Но я не стал философствовать, а посмотрел на Нину, на ее тонкие пальцы, на узкие, покатые плечи, на слабую, нежную шею, на торчливые груди. Она нахмурилась. Не нравится, что пялюсь. Не буду.
На остановке я ей предложил:
— Прогуляемся?
— Только чтоб не отстать, — сказала она.
— Это в мои планы не входит.
Она глянула на меня, будто спрашивая: а что входит?
Я помог ей сойти на землю. Огляделся: батальонного начальства не видать, на станции фонари, а чуть отойди — темень, очень хорошо. Будем прогуливаться, не выползая на свет.
Вкруг фонарей летали ночные бабочки, в тополиных ветках возились вороны, кем-то потревоженные. В поселке, за мостом, лаяли собаки. В соседнем вагоне блеял патефон: 'Скажите, девушки, подружке вашей, что я ночей не сплю, о ней мечтая…' Музыкальная лирика, сладость высшей кондиции. У нас — Свиридов, у соседей — патефон. Что лучше, сказать трудно. В иных теплушках уже спали — двери задраены. Стучали молоточками осмотрщики вагонов, старые чумазые дядьки. Мы с Ниной прохаживались вдоль состава и не разговаривали.
У нее, по-видимому, не было настроения, я же хотел поговорить, но не знал, с чего начать, и, во- вторых, оробел. От той лихости, с которой завязал знакомство на новосибирском вокзале, не осталось и следочка. Эта лихость убывала во мне постепенно, и вот она на нуле. А промежду прочим, боевой офицер, фронтовик, медали и ордена позвякивают на груди. Да и не всегда я теряюсь перед женщиной. Бывает — наоборот.
Молчать было сущим идиотством, и тем не менее я молчал. Мы ходили туда-сюда. Похрустывала галька. Козлетонил патефон:
'Когда б я только смелости набрался, я б ей сказал…' Солист Большого театра Лемешев. Неаполитанская песня. Прелестно! Во мне заваривалась злость и на себя, и на Нину. Ну чего в рот воды