мираж в монгольской степи.
А вот это не мираж: танки, пушки, автомашины, повозки, пехотные колонны. Степь уже пахнет не полынью — бензином и соляркой. Бурая пыль взвешена в воздухе, она покрывает все, что можно покрыть, занавешивает отдаленные голубоватые сопки, а еще подале сквозь пыльную кисею проглядывают синеющие вершины — не Хипган ли? Его предгорья? Таинственное слово — Хинган. Таинственное и угрожающее. Там все будет решаться…
Солдатский разговор:
— От мы отмытаримся, отмучимся… Отвоюемся! За-ради наших деток… Чтоб в мире жили, в благополучии…
— Дети, браток, это… это… Даже высказаться не могу, слов нету… Чудо они заморское, дети! Скажешь, не так?
— Я тебе вот что скажу… У меня сынок от первой жены, скончалась в тифе… От второй — дочка… Сын и дочка! Есть они на свете, и мне ничегошеньки не страшно. За них в огонь-воду пойду!
— Мой пацаненок, Димка его зовут… так он обписывался по ночам. Переживал он, бедняжка, аж плачет… А мне мальца до того жалко, что у самого слезы наворачиваются. Лечили Димкуто, перестал писаться в кровати…
— А у меня сестренка, младшенькая, за два года до войны народилась… Ну девка! Ну крикуха! Орет — не подходи! А я подойду, поцелую в пятки, и Надюха успокоится… Никуда не позволяли целовать, окромя пяток. Пухленькие, розовенькие, пахнут вкусно…
— У моего сорванца, у Жорки, завсегда «путанки» на голове.
Ну, это когда волосы сваляются, запутаются клубочком, не расчешешь. Выдирать «путанки» больно… Жорка матери не дозволял, исключительно — мне, я осторожненько выдирал… Ну, а волос у сорванца густой-густой и с чего-то с рыжеватинкой…
А я подумал: «путанки» бывают не только в детских волосах, но и во взрослой жизни.
От воспоминаний отрешиться не могу. Они всплывают со дна памяти и будто клубятся надо мной. Может быть, из-за жажды вспомнилась река, которую переплывал, драная от немцев. Это был еще сорок первый.
Так вот, на исходе августа, кажется, в какой уже раз попали в окружение. Тыкались туда-сюда, везде немцы. Утром они прижали нас к берегу. До полудня мы отбивались. Но немцы кое-где просочились к реке. Надо было отступать, то есть кидаться в воду и плыть, если умеешь, на ту сторону, а не умеешь — плыви на доске, еще как. Я завернул в плащ-палатку оружие и обмундпрование и ступил в холодную воду. Переплыл. А чего же? Это ни Доп, это поменьше. Но много наших утонуло — кто по умел плавать, кто от пули или осколка.
Ну, уцелевшие выбрались на восточный берег и побежали к ближайшему лесу. Картина была: по лугу чешут на третьей скорости мужики, — кто в подштанниках, в трусах, кто в чем мать родила. В подлеске я начал одеваться, оглядываясь: группа человек в двадцать. Некоторые с переляку или, может, от бесстыдства даже срам свой не прикрывают. И это меня обозлило. Натягивая гимнастерку, гаркпул:
— А ну, все ко мне! Быстрей, быстрей! Слушай мою команду: достать оружие и одеться!
Команду восприняли послушно, кроме одного красавчика; он взпеленился:
— Сержант, прошу не приказывать и не орать! Я старший лейтенант!
Злость совсем захлестнула меня:
— У вас на пузе не написано, что вы лейтенант. Лейтенанты имеют знаки различия. А ну бегом, выполняйте приказ!
В руках у меня очутилась винтовка, и старший лейтенант пе стал продолжать дискуссию. Оружие нашли довольно легко, кругом валялись винтовки. С одеждой — похуже, так и остался коекто покуда в подштанниках. Но затем мы набрели на брошенный обоз, ребята оделись в невообразимую рвань (видимо, обмундирование было списанное): голые колени, продранные локти.
То же проклятое лето. Отступаем, а люди подают заявления в партию. Помню: в перерыве между боямп на опушке партсобрание, кучка коммунистов — тех, что уцелели, а в сторонке мы, комсомольцы и беспартийные. Мне слышно, как парторг зачитывает заявление Саньки Аносова, рекомендации. И тут — снова бой.
Потом — снова собрание. Выясняется: один из рекомендующих убит. Комиссар полка подсказывает: считать рекомендацию действительной. Не успевают и на этот раз принять решение: немцы полезли, бой. И Санька Аносов геройски гибнет — с гранатами под танк. И комиссар опять подсказывает: считать Аносова коммунистом посмертно…
Санька был из кадровых сержантов, лет двадцати трех. Молодой, а с чего-то оплешивел, зато на груди и спине — заросли шерсти. На руках — наколки, на щеке — родимое пятно, как несмытая грязь. Обыкновенный мужик. И необыкновенный…
7
Машинами автобата мы все-таки попользовались. Правда, немного и не сразу. Уже начали терять надежду… То ли они не освобождались, то ли другой какой стрелковый полк перевозили. Сперва всё ждали — вот-вот нас подбросят, потом стали ворчать, потом смирились. Знать, не судьба. Хотя подвезти малость — с полсотни километров — можно было бы. Нам бы это не помешало никоим образом. Но не выходил номер. Планида не та. Ножкамк, ножками!
Завидущими глазами провожали мы грузовики, в которых сидела пехота, — бывают же счастливчики! Везет некоторым военным! Эти некоторые военные сверху вниз посматривают на пас, посмеиваются. И вдруг — машины автобата! Нет, есть правда на земле, а на пебе бог! Смилостивился! Мы разглядывали полуторки и «студебеккеры» — такие запыленные и такие прекрасные, — потому что они были пустые! Для нас предназначенные! Раздалась команда: 'По машинам!'
Ее подхватили с редким единодушием, солдатики, смакуя, повторялп громко и негромко: 'По машинам, по машинам!', кто-то проверещал: 'По коням!' — и все с завидной шустростью, мешая друг другу, полезли через борта. Толкаясь, давясь, рассаживались на скамейках, на дне кузова. Теснотища, как в довоенной пивной.
Да что там пивная, раки и «Жигулевское»! Ерунда, сущие пустяки. Тем более до войны было. А тут, в настоящий момент, — сказки венского леса, дивный сон! Действительно, только в расчудесном сне пехотинец восседает в автомашине, сверху вниз посматривает на мир божий. Но отчего бы и не смотреть сверху вниз, если автомобиль везет тебя, уважительно встряхивая, а твои ножки гудут, отдыхаючи. И километр за километром накручиваются на колеса, а ножки твои отдыхают и отдыхают. Ах, здорово!
И не во сне это, ей-богу, наяву!
Я — как начальство — сидел в кабине. Шофер, узкоглазый с плоским, приплюснутым носом бурят, крутил баранку, невозмутимо глядел на дорогу. Я тоже глядел в лобовое стекло: степь, степь и дальние отроги. Проселок был забит войсками и машинами. Да, здорово все-таки насытили армию техникой за четыре годочка. Есть немало мотострелковых частей, где пехота вообще посажена на колеса. А сколько мотоциклов, бронетранспортеров, самоходных установок, танков легких, средних и тяжелых!
Нашу колонну остановил регулировщик с красным флажком: пропускали танковую. «Тридцатьчетверки» одна за другой прогрохотали мимо. Сила, папор, красота! Федя Трушин уверяет, что «Т-34» — лучший танк второй мировой войны. Вполне возможно.
Говорят, что и штурмовик «ИЛ» — непревзойденный самолет.
Проходят, проходят танки, и гром их неудержим…
Этим грозным боевым машинам еще предстоят испытания, впрочем, как и нам, — заключительные испытания второй мировой.
Не хочу, чтоб какая-то «тридцатьчетверка» горела, как горели они в Кенигсберге, подожженные фаустпатронами. При штурме Кенигсберга пехота их охраняла от фаустников, да, видать, не всегда надежно. В грядущих боях на маньчжурской земле постараемся охранять надежней. Фронтовой опыт кое-чему учит…