нас много, и это успокаивает. Нутром чувствую: добежать нужно вон до того леска, там немцы, хотя их покуда не видать. Добегаем до пнистой опушки, лейтенант орет: 'Ложись!' Падаем, стреляем наугад, по кустам. Немецкие снаряды задевают стволы деревьев, высекают слепящие искры, это средь бела-то дня! Гром, грохот, вой, свист — оглушают.
— Вперед, в штыки! Ура!
Бежим в атаку, достигаем другой кромки леса и видим впервые убегающих от нас немцев. Да они, выходит, умеют весьма резво улепетывать! Мы спрыгиваем в чужую траншею, готовимся к немецкой контратаке…
Неорганизованный бой, бестолковый? Так мне тогда померещилось, позже, однако, уразумел: нашу атаку поддерживали с флангов станковые пулеметы, и полковая артиллерия основательно поработала перед нашим наступлением — немецкая оборона в воронках, трупы гитлеровцев, покореженное оружие…
Еще воспоминание о той войне. Шагаем по Польше, победители-освободители, и ласковое солнце ранней осени, и золотистая пыль шляха, поднятая фурой, — колеса на резиновом ходу, и целующаяся почти у нас на глазах молоденькая польская парочка, тяготеющая к кусточкам, и ломящая зубы вода из колодца, и старая полька, угощающая моих солдат этой водичкой и говорящая нам вслед: 'Не католики, но люди хорошие'. Я потом эту фразу в наш адрес не раз слыхал от поляков. И улавливал в ней сокровенный смысл: хорошие потому, что вызволяют из гитлеровского рабства, даруют свободу и независимость. Ну, не даруют — слово можно употребить и попроще. А главное — шагаем уже Польшей, и до Победы недалеко.
С утра до вечера, как кроты, копаемся в земле, на головах пилотки либо нательные рубахи и вафельные полотенца наподобие чалмы. Или с вечера до утра — смотря в какую смену выпадают роте саперные работы. Ископали все окрест — окопы, щели, укрытия для машин. Затем стали ковыряться поближе к границе — траншеи, хода сообщения. Вкалываем — будь здоров!
Толя Кулагин спросил меня:
— Товарищ лейтенант, на кой, извините, хрен роем укрепления, ежели собираемся наступать, а не обороняться?
— Начальству видней, — ответил я.
Во-первых, так оно и есть: начальству видней, во-вторых, официально о наступлении нам еще не объявили, а в-третьих, не буду же разъяснять, что оборонительные работы могут вестись для дезинформации противника. Вот тут замполит Трушин прав: полезно подчас и перемолчать, военное дело не терпит излишней разговорчивости.
— Ну, а все-таки, товарищ лейтенант? — не унимался Кулагин.
Его оборвал сержант Черкасов, морщась и кривясь:
— Анатолий, не задавай ненужных вопросов!
— Как то есть ненужных?
— А так! — вступил в разговор старшина Колбаковский. — Командир роты тебе ответил, и точка.
— Точка с запятой, — сказал Кулагин. — Начальству-то видно, но и мне охота знать…
Мало ли кому чего охота. Лейтенанту Глушкову, например, охота, чтоб хоть на часик рядом очутилась его Эрна, его женщина, и чтоб он обнял ее за плечи и повел в степь, подальше от постороннего взора; степь нашпигована войсками, и все же он сыскал бы укромный уголок. Ах ты, Эрна, Эрна! Пусть твой образ не сливается с другим образом — Нины, которая живет в городе Чите, существуйте в моем воображении каждая сама по себе.
Вот ведь какая штука: маршем и саперными работами в монгольской степи измотан предельно, а стоит вспомнить об Эрне, о том, что было некогда, — и словно нету усталости в помине, и все тебе по силам. Потому — молодость. Ей же надо как-то себя тратить. Сжигать, если хотите. Самосжигаться на костре любви, сказал бы я, если б не боялся красивостей. Кончится война, и буду любить. Кого? Где? Кого-нибудь и где-нибудь, а к Эрне мне пути заказаны…
Мы долбили землю ломами, копали не только малыми саперными лопатками, по и большими саперными: пальцы сжимают черенок, подошвой сапога налегаешь на лезвие — сухой скрежет железа о камешки, отваливаешь пылящий, рассыпающийся прахом пласт. Разгибаешься и снова сгибаешься, и так до упаду. Потом чувствуешь: будто кол всадили в поясницу.
Получается: перед тем как выдержать испытание войной, нам надобно пройти испытание трудом. Сотни километров марша и саперные работы — пота пролито вдосталь.
А через недельку после начала саперных работ комбат объявил: завтра возобновляются занятия по боевой и политической подготовке, особое внимание — тактике. Значит, попотеем и на тактических учениях. Мда! Порой кажется: неизвестно, где трудней, на войне или на учениях. Правда, на учениях не убивают.
Народ, в общем-то, не унывает. Вот если б еще солнце не так накаляло воздух и землю, если б какой-нибудь тенечек был. К вечеру уже можно жить, но днем…
— Товарищ парторг, газетки не подвезли? — спросил Свиридов.
— Молодец, ефрейтор, — сказал Симоненко. — Не о воде, не о жрачке думку имеешь. Про духовную пищу думаешь!
— Да уж я таковский. Политику уважаю… Так есть свежие газетки?
— Это ему для курева, — не без ехидства вклинился в разговор Логачеев. — Цигарки вертеть!
— Карамба! — Свиридов высокомерно вскинул брови. — На самокрутки сгодятся и старые газеты. А я прошу у парторга свежих. Для чтения, понял или нет, элемент ты несознательный, фрукт ты недозрелый!
— Политически недозрелый, — уточнил Симоненко. — А ефрейтор Свиридов приохотился к газетам, потому как его сознательность выросла. И я радый, что воспитал у него данную тягу к советской печати, так же, товарищ Свиридов?
— Не совсем так, товарищ парторг. Конечно, вы воспитывали…
Но еще раньше меня воспитывала одна особа женского роду-племени, учителка в Братске…
Симоненко с неудовольствием посмотрел на бывшего аккордеониста, звезду эстрады Егоршу Свиридова, спросил пристрастно:
— Что за учителка?
— Да была одна… По имени Анфиса. Молодая, красивая деваха, жаль только, очки носила. И политикой шибко увлекалась…
Не, с ее дисциплиной это не было связано, она преподавала естествознание, проще сказать — про флору и фауну, еще проще — про цветочки и животных. Но, как потом прояснилось, душа у Фисы лежала к политике. — Как любой мало-мальски опытный рассказчик, Свиридов выдержал паузу и лишь затем продолжил: — Фиса снимала комнатку у соседки, так что мы познакомились. И она мне приглянулась, и я стал назначать ей свиданки…
Стратегию улавливаете?
— Улавливаем, — сказал Головастиков.
— Тогда идем дальше… Для полного проясненья стратегии: мне шел восемнадцатый, Фисе — двадцать четвертый, вот как товарищу лейтенанту… Взамуж брать не рассчитывал: шибко старше, да и вряд ли за меня пойдет. Потому соцположение у нас не совпадало: она учителка, интеллигенция, институт в Иркутске кончала, у меня — шесть классов с грехом пополам, трудяга на лесосплаве, черная кость. Не пара! Но приударить и кое-чего добиться хотелось, не буду врать. Потому, повторяю, нравилась…
Ну, встречаемся. Раз, другой, третий. Я намеками про свои симпатии, вздыхаю со значением, она будто не замечает и сводит на политику. Я же в политике в те годы ни бум-бум. И получалась чехарда… Навпример, говорю: 'Фисочка, не пойтить ли нам в черемушник, соловьев послушать?' А она: 'Как вы, Егор, думаете, Чемберлен выдающийся политик?' В гробу б я видал этого Чемберлена, только после прознал, что за деятель… Я ей говорю: 'Фисочка, какие у вас золотистые волосы', — а она: 'Волосы как волосы… Но что вы думаете о Лиге наций?' Ничего не думал, потому не знал ничего про эту Лигу. Не читал, не слышал. Ну, а Фиса уйму книг и брошюрок прочитала — и все политическое, из газеток статейки соответственные вырезала. Подкованная по данной части! Дальше как складывалось? Так: я хочу обнять ее, она отводит мои лапы, говорит, что очень обеспокоена позицией Америки, также и Японии, или что-то такое. И очками сверкает — как режет! Короче, отчалил от нее. А жалко, деваха была красивая…