изменилось, как по волшебству, — кто-то пришел и принес всего-всего». Так сладостна была эта мысль, что перерастала в ожидание, и он открывал дверь с бьющимся сердцем, затаив дух. Лицо матери было заплакано, как всегда, отец тихо сидел за столом, а на столе стояла миска кукурузной каши... Гимназия и все эти мечты — сплошная глупость... Конца не будет. Священник и пономарь, идущие позади, с их кропильницей и требником, страшная, бесконечная дорога, тяжелый камень в желудке... Умереть бы. Но будет ли конец тогда? Тогда будет ад, вечный огонь, вечная мечта о ковше холодной воды... В глубине души Марко ненавидел бога, не мог ему простить, что однажды напрасно молился ему всю ночь напролет. Ужина не было, работы не было. На отца вдруг что-то нашло, он тяжело шагал по комнате взад-вперед и ругался так жутко, что мать тряслась в углу, а дети плакали. Марко не мог заснуть и видел, как мать ночью встала, опустилась у постели на колени и плакала и молилась до утра. И Марко молился всю ночь, только не плакал. Он лежал в постели с широко открытыми глазами и говорил с богом, как никогда до сих пор; ему казалось, будто бог совсем близко, он почти чувствовал на своем лбу его дыхание, его всеблагую, любящую руку. И теплая, сладкая надежда заполнила его существо; он знал, что наутро все переменится, и заснул, успокоенный. Но утром есть было нечего, день был страшен; только в десять мать принесла хлебец и без сил рухнула на скамью: ее обругали, назвали нищенкой. Но она плакала не из-за этого, она плакала оттого, что ее обманул бог, которого она .молила и заклинала всю ночь, стоя на натруженных коленях. С тех пор Марко ненавидел бога... Поэтому он знал, что попадет в ад, где вечный огонь и вечное томление по ковшу холодной воды... Так дорога вьется без конца и края, в жажде и голоде и неизбывной скорби, вьется, ведя к аду, но подымаясь при этом на гору. Странно, что она подымается на гору; наверно, Марко ошибается, дорога спускается под гору, потому что наверху — небо, а ад — внизу. Как это ему показалось, что дорога подымается в гору?..
— Как идешь? Ты что, пьяный?
Марко слышал голос пономаря, но ответил лишь мысленно. «Господи, да я же иду, иду; зачем вы меня гоните? Мне же не надо ничего, ни абрикосов, ни апельсинов, ничего, только не бейте меня, ради бога, я ведь иду!»
— Как они гонят его, палачи!
Его душа наполнилась жалостью к матери, которая так слаба и болезненна и никогда ничего не ест. Свою долю хлеба она приберегает для Мимицы — та еще совсем глупенькая, — а себе отщипнет крошечку, которой не хватило бы и муравью, помочит в воде — вот и весь ее ужин; у Марко сердце разрывалось, когда он видел, как она глядит, заплаканная, вся во власти страха, словно птица, которую схватила безжалостная рука и стискивает ей шею. Марко хотелось сказать матери что-нибудь, но когда он прижимался к ней, она начинала плакать еще сильнее, слезы, тяжелые как свинец, капали на его лицо и руки. И теперь мать, голодная и мучимая жаждой, должна идти по этим твердым камням, под этим не знающим пощады солнцем. И сестер ему было жалко. Францка уже все понимает, она старше его, и потому ступает твердо, хоть и голодна, а плачет только из-за других, из-за матери. Марко стало еще больше жаль ее, потому что она плакала из-за других. Но бедная Мимица, несмышленыш, — Марко сейчас почувствовал, как ему дорога Мимица. Если бы он хотя бы мог взять ее на руки — но он несет крест; Францка же слишком слаба, она бы упала, если бы понесла Мимицу на руках. А мать и подавно! И вот они держатся за руки, Мимица в середине, а Францка около матери, чтобы с матерью чего не случилось. И отца пожалел Марко. Он шагал твердо, сгорбленный, лицо худое, брови нахмурены; он не сказал ни слова, не вздохнул, лишь порой искоса, украдкой поглядывал на мать, на четырех сестер, на Марко, шедшего впереди с крестом, и горбился еще больше. Они шли без остановки, голодные, жаждущие, измученные, по бесконечному каменистому пути, под немилосердным солнцем, а сзади их подталкивали и подгоняли пономарь и священник с кропильницей и требником.
Нигде ни спасения, ни желанного отдыха, ни ковша воды, ни крошки хлеба.
Бессердечные люди едят абрикосы и апельсины и не думают бросить кусочек им, бедным, голодным; у бога есть все в изобилии, ему стоило бы лишь мысленно пожелать — и настал бы конец голоду и жажде; но бог внимает благоговейной молитве и смеется над ней.
«Проклятый! Проклятый!» — затрясся Марко всем телом. Глаза его выступили из орбит; страшной тяжестью налился крест, так что Марко зашатался под ним, а солнце устремило вниз страшную, длинную золотую булавку, которая сначала мельтешила у Марко перед глазами, а потом начала медленно вонзаться в голову.
Впереди вставал самый высокий подъем; а наверху за елями уже светился шар на шпиле церкви. Но Марко его не заметил. Безумный страх овладел им при виде страшной горы — страшной пропасти. И в то же время в нем загорелась последняя надежда — бежать.
«Мама! Мама! Не туда, не наверх и не вниз! Бегите, мама, в ту сторону, а ты, Францка, в другую! Тащи за собой Мимицу! Мама, только бы нас не схватили!»
Он стал искать ее руку, зашатался, крест грянулся наземь перед начинающимся подъемом, и Марко споткнулся об него и ударился лбом о перекладину. Было слишком поздно...
Его отнесли к крестьянину, дом которого стоял подле церкви. Вечером перевезли его домой, и там Марко умер.
Собаки
В январе, в самую стужу к нам на Рожник забежала молоденькая сучка, миниатюрное создание желто- пегой масти, с тоненькой мордочкой и большими черными глазами навыкате. Когда мы впервые увидели ее в сенях, она выглядела изголодавшейся и запуганной, дрожала от холода и истощения, поджимала хвостик, припадала на брюхо, и не только во взгляде, но и во всем ее поведении было столько смирения, покорности и горестной бесприютности, что нам стало ее жаль. Видимо, ее где-то избили и вышвырнули на улицу — дело было в канун великого поста, в ту пору, когда у людей — балы, а у собак — любовь.
Через несколько дней она совсем освоилась у нас, стала веселой и шумной, пожалуй, чересчур ласковой и подобострастной; что-то сознательно, преувеличенно кокетливое проскальзывало в ее повадках. Мелкая, приплясывающая побежка ее тоненьких белых лапок порой вызывала у меня представление о надушенной, грубо размалеванной танцовщице с приторной усмешкой на ярко-алых губах. Заслышав чью-то твердую поступь или резкий окрик, сучка поджимала хвостик и затаивалась, смутно вспомнив недобрые времена.
Выйдя как-то утром из дому, я увидел пса, попадавшегося мне в долине, но ни разу не заглядывавшего на наш холм. На вид он, с человеческой точки зрения, не казался особенно красивым, и в повадке его отсутствовало что-либо располагающее. Пес был средней величины, коренастый и крепкий; исчерна-бурая шерсть в грязных пятнах висела и топорщилась свалявшимися лохмами; вытянутая, узкая морда с плоским лбом напоминала волчью; глаза смотрели недоверчиво, враждебно, словно он в любую минуту был готов или к схватке, или к бегству, но ни в коем случае не к мирному общению. Некоторое время он стоял в сторонке, размышляя, как поступить; слегка повел пышным хвостом, медленно повернулся и пошел прочь. Удаляясь, он несколько раз украдкой оглянулся.
Наутро он спозаранку заявился снова. Следом за ним тотчас приковылял другой пес, вероятно, его приятель, тоже встречавшийся мне в долине. Несимпатичная это была животина, странного рыжего цвета, будто выкупанная в глинистой луже и высушенная на солнце, так что шерсть слиплась в жесткие перекрученные пряди. И глуп он был на редкость; коренастый недоверчивый мохнач стоял у садовой ограды, не решаясь ступить дальше, а замурзанный рыжий качкой походкой приблизился ко мне, и, когда я неприветливо отогнал его, чуть заметно вильнул хвостом, и поглядел на меня с удивленным укором: «В чем дело? Я же ничего не натворил!»
Когда на третье утро я вышел в сени, уже на лестнице у меня под ногами заметалась черная псина, отскочила на какой-нибудь шаг и застыла, уставясь на меня, точно в ожидании приветствия или хоть какого-нибудь слова. Типичный пес-простофиля, потерявший свой дом бродяга без ошейника и номерка, пропыленный насквозь, с широкими, растоптанными ступнями, так сказать, босой и простоволосый. Когда мне позднее случалось отпихнуть его ногой, чтобы не загораживал дороги, он сторонился почтительно и