свидетельство его равнодушия и незаинтересованности.
Проведя две недели в раздумьях и колебаниях, след которых можно заметить в ее предыдущих письмах к Пастернаку, Цветаева возобновляет переписку с Рильке, вновь возвращаясь к началу их отношений и замыслу совместной поездки к нему, о чем так мечтает Борис Пастернак [239].
Сен Жиль-сюр-Ви,
3 июня 1926
Многое, почти все, остается в тетради. Тебе — лишь слова из моего письма к Борису Пастернаку:
«Когда я неоднократно тебя спрашивала, что мы будем с тобою делать в жизни, ты однажды ответил: «Мы поедем к Рильке». А я тебе скажу, что Рильке перегружен, что ему ничего, никого не нужно. От него веет холодом имущего, в имущество которого я уже включена. Мне ему нечего дать, все взято. Я ему не нужна и ты не нужен. Сила, всегда влекущая, — отвлекает. Нечто в нем (как это зовется, ты знаешь) не желает отвлекаться. Не имеет права.
Эта встреча для меня — удар в сердце (сердце не только бьется, но и получает удары, когда устремляется ввысь!), тем более, что он совершенно прав, что я (ты) в свои лучшие часы сами такие же».
--------------------
Фраза из твоего письма: «...если вдруг я перестану сообщать тебе, что со мной происходит, ты все равно должна писать мне всякий раз, когда...»
Прочла и сразу: эта фраза — просьба о покое. Покой наступил. (Теперь ты немного успокоился?)
Знаешь ли ты, что все это значит: покой, беспокойство, просьба, исполнение и т. д. Слушай же — мне кажется, что я знаю точно.
До жизни человек — всё и всегда, живя жизнь, он — кое-что и теперь. (Есть, имеет — безразлично!)
Моя любовь к тебе раздробилась на дни и письма, часы и строки. Отсюда — беспокойство. (Потому ты и просил о покое!) Письмо сегодня, письмо завтра. Ты живешь, я хочу тебя видеть. Перевод из Всегда в Теперь. Отсюда — терзание, счет дней, обесцененность каждого часа, час — лишь ступень — к письму. Быть в другом или иметь другого (или хотеть иметь, вообще — хотеть, едино!) Я это заметила и смолкла.
Теперь это прошло. С желаниями я справляюсь быстро. Чего я от тебя хотела? Ничего. Скорей уж — возле тебя. Быть может, просто — к тебе. Без письма уже стало — без тебя. Дальше — пуще. Без письма — без тебя, с письмом — без тебя, с тобой — без тебя. В тебя! Не быть. — Умереть!
Такова я. Такова любовь — во времени. Неблагодарная, сама себя уничтожающая. Любви я не люблю и не чту.
В великой низости любви —
у меня есть такая строчка. (La grande bassesse de l'amour или — еще лучше — la bassesse supreme de l'amour [240]).
----------------------
Итак, Райнер, это прошло. Я не хочу к тебе. Не хочу хотеть.
Может быть — когда-нибудь — с Борисом (издалека, без единой строки от меня, он все «почуял»! Слух поэта!) — но когда — как... Не будем спешить!
И — чтобы ты не счел меня низкой — не из-за терзания я молчала — из-за уродливости этого терзания!
---------------------
Теперь — прошло. Теперь я пишу тебе.
Марина
Замок Мюзо
Сьер (Валэ), Швейцария,
8 июня 1926 (вечером)
Итак, мое незначительное слово, которое ты воздвигла перед собой, Марина, отбросило эту огромную тень, и в ней ты почему-то от меня отстранилась. Я не мог понять, почему, но теперь — понял. За той моей фразой стояла вовсе не — как ты рассказала Борису... перегруженность, ах, свобода, Марина, свобода и легкость и лишь (ты сама сознаешь это) непредвиденность оклика. Лишь полная неготовность к нему. И с недавнего времени, по-видимому, из-за физического недомогания, — боязнь, что кто-нибудь, дорогое мне существо, будет ждать от меня успехов или усилий, а я не справлюсь, не оправдаю ожиданий. Мне все еще удается одолевать без разбега то, что всего труднее, но внезапная необходимость написать письмо (даже внутренняя, даже счастливая необходимость) страшит меня как самая отвесная преграда: неодолимо.
Должно ли всё быть таким, каким оно тебе видится? Пожалуй. Это предвзятое в нас: сокрушаться о нем или ликовать? Я написал тебе сегодня длинное стихотворение, сидя на теплой (но к сожалению еще не совсем прогревшейся) стене, среди виноградников, и привораживая ящериц его звучанием. Видишь, я вернулся. Однако в моей старинной башне предстоит еще потрудиться каменщикам и другим мастерам. Здесь нигде нет покоя, и сыро и холодно в этом виноградном краю, что обычно был неизменно солнечным.
Теперь, когда пришло нам время «не хотеть», мы заслуживаем отзывчивости. Вот мои маленькие фотографии. Пришлешь ли мне «несмотря ни на что», свою — другую? Я не хотел бы отказываться от этой радости.
Райнер
В конверт с этим письмом была вложена рукопись «Элегии», посвященной Марине Цветаевой. В ней излагаются заветные для Рильке мысли о бытии и природе, о любви и поэзии, об утраченной и обретаемой цельности. В собрании сочинений Рильке текст «Элегии» опубликован по черновику и имеет дату «9 июня 1926». (Расхождения с беловой рукописью — незначительны)[241].
«Элегия» написана специфическим усложненным языком позднего Рильке и примыкает по стилю к циклу «Дуинезских элегий». «Я ее называю — Marina-Elegie — и она завершает круг Duineser Elegien, и когда-нибудь (после моей смерти) будет в них включена: их заключит», — писала Цветаева [242]. «Элегия» представляет собой классический образец «тайнописи», особой эзотерической поэзии. Это интимный разговор поэта с поэтом, до конца понятный лишь двоим участникам переписки, — понимание с полуслова, исключающее третьего «постороннего». Характерный прием — повторения типа: «Мы, Марина...», «такие, как мы», «подобные нам». В одной из строчек «Элегии» Рильке определил свой поэтический диалог с Мариной как «подавание знаков» («Zeichengeber, sonst nichts»). Не случайно, прочитав «Элегию», Цветаева обратила внимание прежде всего на эти слова (см. ее письмо к Рильке от 14 июня).
На русском языке есть несколько переводов «Элегии» (А. Карельского, В. Микушевича и др.). Мы выбрали перевод З. А. Миркиной, отмечая, что и в нем переданы далеко не все смысловые уровни и оттенки этого удивительного стихотворения.
Марине
О, эти потери Вселенной, Марина! Как падают звезды!