года):
«<...> Смерть дорогого Rainer M. Rilke — повергла меня в первые дни в отчаяние — так неожиданно это было. За несколько недель до этого я от секретарши получил письмо милое и карточку, которую тебе послал. Кстати: не отсылай обратно. Я просил ее мне еще один экземпляр прислать — она была так любезна и прислала. Я обменялся с ней письмами и вот последнее сообщение о причине его смерти («лейкемия» — белокровие). Из твоих нескольких строк последнего письма (с Жениным) я прочел твое отчаяние. Конечно я понимаю, что это для тебя за потеря, но нельзя же на этом построить свое будущее: «бесцельность жизни» и т. д. Это все уж чересчур, и зная тебя можно думать, что ты впрямь впадешь в ненужное отчаяние, опустишься <...>».
Тогда же, в январе 1927 года, Цветаева присылает Пастернаку письмо Д. П. Святополка-Мирского, конверт которого она исписывает своею рукой:
Дорогой Борис!
Пересылаю тебе письмо Мирского, которому не давала твоего адреса и которому умоляю его не давать. Причины внутренние (дурной глаз и пр.) — посему веские, верь мне. Если неловко писать на меня и давать мой (NB! Самое лучшее бы: я глушитель) — дай адрес Союза писателей или поэтов или еще что- нибудь общественное. Он твоего адр<еса> (личного) домогается с такой страстью, что дать нельзя никак. Кроме того: Волхонка, д. 14, кв. 9 — моя, не делюсь. При встрече расскажу и увидишь.
Пока тебе будет достаточно знать, что когда, на днях, зашел ко мне — тут же застлала от него рукавом портрет Рильке в газете. Твоя Волхонка и лицо Рильке — однородность. Не предавай меня.
Обнимаю и жду письма.
М.
12 января 1927 г.
Нарочно пишу на его письме, чтобы запечатать волю (его к твоему адресу), твою — к даче его.
М. Ц.
В те же дни (середина января) Е. А. Черносвитова сообщила Цветаевой об отправке ей «Греческой мифологии» — книги, которую Рильке заказал для Цветаевой по ее просьбе. Кроме того, как явствует из письма Цветаевой к Н. Вундерли-Фолькарт от 5 июля 1930 года, Черносвитова послала ей фотографию Рильке (на балконе в Мюзо) — «его последний подарок». Цветаева ответила подробным письмом, текст которого по ее черновой тетради был восстановлен Ариадной Эфрон [428] .
<Около 15 января 1927 г.>
Дорогой друг, отвечаю Вам под непосредственным ударом Вашего письма.
О смерти Рильке я узнала 31-го, под Новый год, от случайного знакомого, и как-то ушами услышала, как-то ушами, т. е. мимо ушей. Осознание пришло позже, если можно назвать осознанием явления — действенное и вызывающее непризнание его. Ваше письмо застает меня в полном (и трудном) разгаре моего письма — к нему, невозможного, потому что нужно сказать всё. Этим письмом с 31 декабря — живу, для него бросила «Федру» (II часть «Тезея», задуманного как трилогия — но из суеверия — — —). Это
письмо, похоже, никогда не кончу, потому что когда «новости» изнутри... Еще останавливает меня его открытость (письма). Открытое письмо от меня — ему. (Вы знали его и, может быть, узнаете меня.) Письмо, которое будут читать все, кроме него! Впрочем, может быть, отчасти сам его пишет — подсказывает. Хотите одну правду о стихах? Всякая строчка — сотрудничество с «высшими силами», и поэт — много, если секретарь! — Думали ли Вы, кстати, о прекрасности этого слова: секретарь (secret)?
Роль Рильке изменилась только в том, что, пока жил, сам сотрудничал с —, а теперь — сам «высшая сила».
— Не увидьте во всем этом русской мистики! Речь-то ведь о земных делах. И самое небесное из вдохновений — ничто, если не претворено в земное дело.
Очень важно для меня: откуда у Вас мой адрес? Из Bellevue ему писала всего раз — открытку, адреса не было, на Muzot. На последнее мое письмо (из Вандеи) он не ответил, оно было на Ragaz, не знаете, дошло ли оно? Еще: упоминал ли он когда-нибудь мое имя, и если да, то как, по какому поводу? Еще не так давно я писала Борису Пастернаку в Москву: «Потеряла Рильке на каком-то повороте альпийской дороги...»
Теперь — важнейшее: Вы пробыли с ним два месяца, а умер он всего две недели назад. Возьмите на себя огромное и героическое дело: восстановите эти два месяца с первой секунды знакомства, с первого впечатления, внешности, голоса и т. д. Возьмите тетрадь и заносите — сначала без системы, каждое слово, черту, пустяк. Когда будете записывать последовательно, — все это встанет на свое место. Ведь это еще почти дневник — с опозданием на два месяца. Начните тотчас же. Нет времени днем — по ночам. Не поддавайтесь священному, божественному чувству ревности, отрешенность (от я, мне, мое)— еще божественнее. Вспомните книгу Эккермана, единственную из всех дающую нам живого Гёте [429].
Боюсь, что, получив мифологию, буду плакать. Пока — ни одной слезы: времени нет, места нет (всегда на людях), а может быть, по чести, охоты нет: неохота — есть. Плакать — признать. Пока не плачу — не умер.
Я никогда его не видела, и для меня эта потеря — в духе (есть ли такие?!). Для Вас потеря бывшего, для меня — небывшего. Потеря Савойи с ним — куда никогда не поеду, — провалившейся 31 декабря со всеми Альпами — сквозь землю... На некоторые места карты не хочу смотреть — как вообще ни на что.
Ко всему этому присоедините, что не принадлежу ни к одной церкви...»
На этом черновая запись Цветаевой обрывается.
5 февраля Пастернак получает от нее вырезку из французской газеты — описание похорон Рильке.
Но уже 3 февраля Пастернак — по собственному почину — возобновляет переписку с Цветаевой и свое письмо к ней начинает словами:
«Дорогой друг! Я пишу тебе случайно и опять замолкну. Но нельзя же и шутить твоим терпеньем. Шел густой снег, черными лохмотьями по затуманенным окнам, когда я узнал о его смерти. Ну что тут говорить! Я заболел этой вестью. Я точно оборвался и повис где-то, жизнь поехала мимо, несколько дней мы друг друга не слышали и не понимали. Кстати ударил жестокий, почти абстрактный, хаотический мороз. По всей ли грубости представляешь ты себе, как мы с тобой осиротели? Нет, кажется, нет, и не надо: полный залп беспомощности снижает человека. У меня же все как-то обесцелилось. Теперь давай жить долго, оскорбленно-долго, — это мой и твой долг...»
Bellevue, 9-го февраля, 1927 г.
Дорогой Борис,
Твоё письмо — отписка, т. е. написано из высокого духовного приличия, поборовшего тайную неохоту письма, сопротивление письму. Впрочем — и не тайное, раз с первой строки: «потом опять замолчу».
Такое письмо не прерывает молчания, а только оглашает, называет его. У меня совсем нет чувства, что таковое (письмо) было. Поэтому все в порядке, в порядке и я, упорствующая на своем отношении к тебе, в котором окончательно утвердила меня смерть Р<ильке>. Его смерть — право на существование