Мы не требуем от Бога, чтобы он был добрым, сказал я им, всё, чего мы просим, — это чтобы он никогда о нас не забывал. Те из нас, кто может усомниться на мгновение в том, что мы включены в великую систему дивидендов и штрафов, могут утешиться тем, как Господь наблюдает за падением воробья: воробей ничтожен, но и он не забыт. Я, исследователь дикого края, всегда считал себя странствующим проповедником и пытался донести до язычников то место из Евангелия, где воробей падает, но падает в соответствии с замыслом. Есть справедливые поступки, сказал я им, и несправедливые поступки, и все они имеют свое место в экономике целого. Верьте, утешьтесь, вы не будете забыты, как и воробей.
Затем я сообщил им, что они приговариваются к смерти. В идеальном мире я бы отложил казнь на следующее утро: казнь в середине дня лишена щемящей красоты расстрельной команды на фоне розового рассвета. Но я не стал себе потакать. Я приказал солдатам-гриква увести их. Томбуры пошли не протестуя — ничтожества, унесенные течением истории. Плате взглянул на меня: он знал, что он покойник, но не стал умолять. А вот Адонис — я всегда подозревал, что когда-нибудь буду его презирать, — плакал, кричал и пытался ко мне подползти. Его удержали от этого не только гриква, но и пинки и удары его новых друзей- готтентотов, обратившихся ко мне: «Он плохой парень, господин! Заберите его, господин, он нам не нужен!» Адонис скулил у моих ног: «Я всего лишь бедный готнот, господин, еще один шанс, всего один, мой господин, мой отец, я отдам господину все, пожалуйста, пожалуйста, пожалуйста!» Меня охватило уныние и безразличие, и я поехал от него прочь. Ведь я месяцами предвкушал этот день — день мщения и смерти. В этот день я вернулся бы грозовой тучей, отбрасывая тень своего правосудия на маленький клочок земли. Но этот презренный, вероломный негодяй говорит мне, что здесь и в любом месте этого континента власть моя безгранична и нигде не встретит сопротивления. Мое отчаяние — это отчаяние от недифференцированной полноты, которая, в конце концов, всего лишь пустота, замаскированная под нечто реальное.
Солнце стояло высоко и не грело. Наши лошади двигались справа налево и снова направо. Единственным звук, который я слышал, — холодный свист образов у меня в голове. Все было не так. Что бы ни было оттиснуто на этих телах, или вырвано из них, или насильно влито в их отверстия — все это несоразмерно безнадежной бесконечности моей власти над ними. Они могли умереть быстро или скончаться в ужасных мучениях, я мог оставить их стервятникам, и они были бы через неделю забыты. Перед пустотой мое воображение отказывало. Мне было тошно.
Я направился к Голгофе, которую указал ранее, — к куче мусора в деревне, где меня ждали четверо воров вместе со Схефером и его стражниками. Уже начала дымиться и гореть первая хижина. Гриква выполняли то, что я им сказал: «Соберите скот, сотрите деревню с лица земли, сделайте с готтентотами то, что надлежит». Донеслись первые крики. Я подъехал к Схеферу и пленникам. Мы были слишком близко к деревне, лучше было подыскать более уединенное место. Я приказал идти дальше. Какой-то человек, приземистый готтентот, пустился бежать за нами, прижимая к груди огромный коричневый сверток. Его преследовал гриква в зеленом мундире и красной шапке, размахивая саблей. Сабля бесшумно опустилась на плечо этого человека. Сверток соскользнул на землю и побежал. Это был ребенок, довольно большой. Зачем этот мужчина нес его? Теперь гриква гнался за ребенком. Он сделал подножку, и тот упал. Готтентот сидел на земле, держась за плечо. Казалось, ребенок его больше не интересует. Гриква что-то делал с этим ребенком на земле. Должно быть, это девочка. Я не мог себе представить ни одной девочки готтентотов, которую мог бы захотеть. Разве что ту девочку, которая так быстро упала от первого выстрела. Всегда можно ублажить себя подобной иронией.
Мы добрались до вершины небольшой возвышенности и остановились, чтобы взглянуть назад и закурить трубку. Ветки и шкуры хижин дымились и, разумеется, воняли. Готтентоты, за которыми со скучающим видом следили трое солдат, сидели на земле, сбившись в кучу, на некотором расстоянии от деревни. Теперь они казались спокойными. Я смог различить двух человек верхом на лошади — Роса и Ван Ньивкерка, а может быть, Баденхорста. Остальные, по-видимому, были при деле. Меня охватила дрожь — долгие судороги через каждые одну — две минуты, хотя мне не было холодно. Теперь я был спокойнее. Мой разум плавал в теле, как бутылка в море. Я был счастлив.
Я взглянул на Плате. Он не сводил с меня глаз. Он знал, что он мой человек. Белки у него были с желтоватым оттенком. Мы любовались друг другом. Едва приметный ветерок донес до меня запах его страха-страха и, возможно, мочи. Я вытащил из своего мешочка кусок сушеного мяса и протянул ему. Он не взял. Я подошел ближе и прижал мясо к его губам. Они были сухие, они не раскрывались. Я был терпелив. Время работало на меня. Я держал мясо, и в конце концов губы разжались, высунулся сухой язык, мясо к нему пристало и исчезло. Я ждал. Челюсти шевельнулись раз, второй, третий. Теперь осталось только проглотить. Мускулы горла напряглись. Всё. Но нет — судорога поднялась прямо от желудка, рот открылся, снова показался язык. Плате срыгнул, и влажное красное мясо попало ему на грудь. Взгляд у него стал извиняющийся, как у собаки. Я не огорчился. С ним всё в порядке.
Гриква принялись связывать им руки. Кто-то в деревне кричал, настолько громко, что вопли, пронзительные и надоедливые, доносились до нас на расстоянии в полмили. Я попытался отнестись к ним отвлеченно, как к кваканью лягушек; мне бы хотелось, чтобы эти крики прекратились.
Пленники тоже были надоедливыми. Нам нужно было спуститься с пригорка в приятную маленькую лощину. Но два Томбура валились назад, на своих стражников, и не хотели идти, а Адонис, когда его подняли на ноги, тут же рухнул на землю. Только Плате стоял, готовый идти добровольно, и смотрел мне в глаза. Я сделал ему знак спускаться с холма и велел солдатам вести остальных, прибегая к любым мерам. Один взял Адониса за лодыжки и потащил. Поскольку руки у него были связаны за спиной, он не мог защититься от камней и начал кричать, раскаиваясь. Ему разрешили встать. Он снова отказался идти. У него началась истерика. «Господин, господин, мой любимый господин, — канючил он, — господин знает, что я всего лишь глупый готнот, пожалуйста, господин, пожалуйста». Больше всего мне не хотелось, чтобы он нарушил мой покой.
— Тащите его за руки, — сказал я.
Гриква схватили его за ремень, которым были связаны запястья. Он упал, руки у него вывернулись, оказавшись над головой, и он заорал от боли.
— Разрежьте ремень, — приказал я. — Вы ломаете ему руки. — И сам разрезал ремень.
Гриква потащил его вниз за руку. Адонис больше не доставлял хлопот: он съезжал с пригорка на ягодицах, отталкиваясь пятками. Томбуры двинулись следом. Один из них шел, опустив голову, он сдался. Другой тоже шагал, но его приходилось подталкивать в спину. У подножия горы он смешно затрусил рысцой, с опущенной головой, руки вытянуты за спиной — точь — в-точь как бегущая курица. Он миновал лощину и теперь бежал медленнее, пробираясь между камнями следующего склона.
— Он удирает, господин, — сказал гриква, стоявший возле меня. — Вернуть его?
Остальные хохотали и выкрикивали насмешки.
— Позвольте мне выстрелить, — предложил Схефер.
— Стреляйте, — согласился я.
Теперь мальчик был от нас на расстоянии примерно в пятьдесят ярдов, он передвигался со скоростью идущего человека. Схефер подстрелил его, и он упал на бок. Гриква принесли его. Он был ранен в бедро, кровотечение было сильное. Лицо его позеленело.
— Питер… — сказал его брат.
— С меня довольно. Застрелите его, прекратите это, — велел я.
Схефер перезарядил мушкет и выстрелил ему в голову.
— Он готов? — спросил Схефер. — Он готов, господин.
С Адонисом снова начались неприятности. Он повалился на землю и не хотел вставать. Я подумал, что он потерял сознание, но глаза его были открыты, и он посмотрел на меня, хотя взгляд его, казалось, был сосредоточен на чем — то у меня за спиной.
— Встань! — приказал я. — Я не в игрушки играю, я тебя застрелю прямо здесь. — Я приставил дуло своего ружья к его лбу. — Вставай!
Его лицо было лишено всякого выражения. Когда я нажал на курок, он дернул головой, и пуля прошла мимо. Схефер, улыбаясь, курил трубку. Я густо покраснел. Поставив ногу на грудь Адонису, я перезарядил ружье.
— Пожалуйста, господин, пожалуйста, — причитал он, — у меня болит рука.
Я прижал дуло к его губам.
— Возьми его, — приказал я.