Она перевернула тонкий сборник и показала ему обложку: большое фото Клер примерно 1972 года. Джек, неравнодушный к женской красоте, засмотрелся на Клер Малколм своей молодости — такой он встретил ее когда-то, много лет назад. Просто прелесть — с этой дерзкой девчоночьей челкой, переходящей в легкие волны каштановых волос, которые извивались у ее левого глаза а-ля Вероника Лейк[37] и устремлялись дальше к ее миниатюрным бедрам. Всю свою жизнь Джек гадал, что заставляет женщин отрез ать такую роскошь в определенном возрасте.
— Боже, какая я была смешная! Но я хотела взять отсюда стих, просто для примера. Мы изучаем пантум.
Джек подпер рукой подбородок.
— Боюсь, мое представление о пантуме нужно освежить. Я подзабыл старые французские поэтические формы.
— Изначально она малайская.
— Малайская?
— Да, она заимствованная. Ее использовал Виктор Гюго, но она малайская. Это четверостишия с повторяющимися строчками и перекрестной рифмовкой, вторая и четвертая строка каждого четверостишия становится первой и третьей… я не путаю? Нет, все правильно — первой и третьей последующего. Мой пантум до конца не выдержан. В общем, это трудно объяснить, проще показать. — Клер открыла сборник на нужной странице и протянула его Джеку.
Кейп-Код, май 1974[38]
Теперь перед Джеком стояла пугающая задача: сказать что-то после прочтения стихов. Сказать что- то
— Замечательно, — сказал, наконец, Джек.
— Да ну, это просто жалкое старье, но для примера сгодится. И все-таки, Джек, я правда тороплюсь.
— Я предупредил твоих, что ты опоздаешь.
— Да? Что-то случилось?
— Можно тебя на два слова? — В устах Джека это был парадокс. — В моем кабинете, хорошо?
Ну вот и они, его воображаемый класс. Говард позволил своим глазам собрать моментальную коллекцию их достопримечательностей, зная, что скорее всего видит их в последний раз. Вот панк с черными ногтями, вот индианочка с очами персонажей Диснея, вот девушка лет четырнадцати на вид с железной дорогой на зубах. Взгляд Говарда двинулся в глубь комнаты: огромный нос, маленькие уши, слишком толстая, на костылях, ржаво-красные волосы, на каталке, рост почти два метра, мини-юбка, вздернутые соски, до сих пор в наушниках, галстук-бабочка, галстук бабочка номер два, анорексичка с пушком на щеках, герой футбола, белый парень с дредами, длинные ногти домохозяйки из Нью-Джерси, полосатые колготки, начал терять волосы — их было так много, что Смит не мог закрыть дверь, кого-нибудь не прищемив. Итак, они пришли, они слушали. Говард раскинул свой шатер и начал спектакль. Он представил им Рембрандта не самобытным борцом с устоями, а конформистом; предложил им спросить себя, что такое «гений», и в недоуменной тишине подменил привычную фигуру прославленного в веках мятежного мастера на им, Говардом, созданный образ умелого подмастерья, изображавшего то, что было угодно его состоятельным патронам. Говард призвал студентов подумать об изяществе как маске на лице власти и взглянуть на эстетику как на утонченный язык исключений. Он посулил им курс, который подорвет их веру в спасительную человечность того, что обычно зовется искусством. «Искусство — это западный миф, — провозгласил Говард, в шестой раз за шесть лет, — и утешающий нас, и созидающий». Все записали эту фразу.
— Вопросы есть?
Ответ был неизменным — тишина. Но тишина особого сорта, характерная для престижных, дающих классическое образование колледжей. Слушатели Говарда молчали не потому, что им было нечего сказать — как раз наоборот. В комнате чувствовалось брожение миллионов мыслей, иногда настолько сильное, что казалось, они отскакивают от студентов и рикошетят от мебели. Кто-то скользил взглядом поверх стола, кто-то смотрел в окно, кто-то — с глубокой тоской на Говарда, самые слабые души краснели и утыкались в тетради. Но никто не издавал ни звука. Все страшно боялись своих соседей, а прежде всего — самого Говарда. В начале преподавания он по глупости пытался заглушить этот страх, теперь же явно его лелеял. Страх означал уважение, уважение предполагало страх. Если тебя не боятся, ты ничего не получишь.
— Что, совсем ничего? Неужели лекция была исчерпывающей? Ни одного вопроса?
Его английский акцент, сбереженный в целости и сохранности, тоже подливал масла в огонь страха. Говард дал тишине повисеть. Он повернулся к доске и медленно снял репродукцию, позволяя немым вопросам бомбить его спину. Пока он скручивал Рембрандта в плотное, белое полено, его ум заполонили личные вопросы. Сколько можно спать на диване? Разве секс так много значит? Конечно, он значит кое-что, но почему так много? Неужели надо бросить псу под хвост тридцать лет жизни только потому, что я до кого-то дотронулся? Или я стал другим человеком? Или постель — средоточие всего?
— У меня есть вопрос.
Голос, английский, как и его собственный, донесся откуда-то слева. Говард обернулся — из-за сидящего перед ней высокого парня он не заметил ее раньше. Первое, что бросилось ему в глаза, — два блика у нее на лице (возможно, действие кокосового масла, которым пользовалась зимой Кики). Одна лужица света лежала на гладком лбу, другая — на кончике носа; Говард подумал, что невозможно изобразить эти пятна, не уничтожив и не извратив глубокий темный цвет ее лица. Прическа ее изменилась: теперь это были рыхлые, торчащие во все стороны дреды не более пяти сантиметров в длину и с такими ослепительно-рыжими кончиками, словно она обмакнула голову в кадку с солнцем. Говард, который в