Исключение составлял разве что Говард, но и тут Джером предпочитал брать дело в свои руки. Он сложил обертку из-под кекса вдвое и от нечего делать протащил ее между пальцами, как игральную карту.
— Но ты ведь ее совсем не знаешь. Не такая уж она пустышка. Просто она еще не привыкла к своей внешности. Она же почти ребенок. И пока не решила, что ей с собой делать. Это великий дар — выглядеть, как она.
Зора расхохоталась.
— Все она решила. И стала орудием зла.
Джером закатил глаза, но рассмеялся вместе с Зорой.
— Ты думаешь, я шучу? Она сущая змея. Ее надо остановить. Пока она еще кому-нибудь жизнь не отравила.
Это было слишком. Зора поняла, что переборщила, и осела на своем табурете.
— Не смей говорить такие вещи. По крайней мере, мне, — сердито сказал Джером, и Зора, чьи обвинения основывались на голых эмоциях, почувствовала себя неловко. — Ведь я… я ее больше не люблю. — Казалось, на эту простейшую фразу ушел весь запас воздуха в легких Джерома. — Вот что я понял в последние месяцы. Это было трудно, это стоило громадных усилий. Я ведь думал, что не смогу стереть в памяти ее лицо. — Джером уперся взглядом в столешницу, но тут же поднял его и посмотрел в глаза Зоре. — Однако я смог. Я не люблю ее больше.
Он сказал это так торжественно и серьезно, что к горлу Зоры подкатил смех, — раньше в подобном случае они бы точно рассмеялись. Но не теперь.
— Я пошел, — объявил Леви и спрыгнул с табурета.
Зора с Джеромом изумленно уставились на него.
— Мне пора, — повторил Леви.
— В школу? — спросил, глядя на свои часы, Джером.
— Угу, — сказал Леви, поскольку чего зря людей беспокоить? Он попрощался, надел куртку, превращавшую его в мишленовского Бибендума[59], бодро хлопнул сначала сестру, а затем брата между лопаток, и включил iPod (наушники никогда не покидали его ушей). Ему повезло: зазвучала отличная песня, которую написал самый толстый рэппер в мире, уроженец Бронкса, латиноамериканский гений весом почти два центнера. В двадцать пять лет он уже скончался от инфаркта, но был живее всех живых для Леви и миллионов ему подобных[60]. Под искусную похвальбу толстяка, напоминавшую своей условностью (как некогда объяснял Эрскайн) эпическое хвастовство героев Мильтона или Гомера, Леви и спружинил из кафе на улицу. Разумеется, сравнения с «Илиадой» ни о чем ему не говорили. Его тело просто любило эту песню. Он даже не пытался скрыть, что танцует на улице: ветер гнал его в спину, и понукаемый им Леви работал ногами с быстротой Джина Келли[61]. Вскоре он увидел шпиль церкви, а еще через квартал — белые до рези в глазах баулы, прикрученные к черной вагонетке. Он почти вовремя. Ребята только распаковываются. Феликс, лидер группы — по крайней мере, ее финансовый директор, — махнул Леви рукой. Тот подскочил поздороваться. Феликс и Леви сдвинули кулаки, ударили по рукам. У некоторых руки мокрые, у многих влажные, но только у избранных вроде Феликса они сухие и прохладные, как камень. Леви гадал, не связано ли это с цветом его кожи. Он в жизни не видел людей чернее Феликса. Феликс сиял чернотой, как графит. Леви казалось, — хотя он никогда не высказал бы вслух такой вздор, — что Феликс — олицетворение чернокожести. Смотришь на него и думаешь: так вот что это значит, быть совсем другим; вот чем восхищаются, чего боятся, к чему тянутся и от чего открещиваются белые. Он был настолько же черен, насколько белы были его антиподы — нереальные шведские мальчики с прозрачными ресницами. Одним своим видом Феликс растолковывал, что значит черное, не хуже любого словаря. Фантастика! Словно подчеркивая собственную неповторимость, он даром времени не тратил, не шутил, как остальные. Он был сама деловитость. Смех Феликса Леви слышал лишь однажды — когда спросил у него в ту первую субботу, есть ли толк от их уличного бизнеса. Это был африканский смех, глубокий и звучный, как гонг. Феликс родился в Анголе. Другие ребята были из Гаити и Доминиканы. Один был кубинец. И вот теперь к ним примкнул американец-полукровка, неожиданно как для Феликса, так и для самого Леви. Через неделю настойчивых просьб Феликс наконец поверил, что он и впрямь хочет с ними работать. И теперь, по тому, как Феликс держал его руку и мял его спину, Леви понял, что он Феликсу нравится. Люди обычно любили Леви, и он принимал их симпатии с благодарностью, не зная, правда, кому адресовать ее. Последний лед между ним и компанией Феликса растопил тот вечер в «Остановке». Они не думали, что он придет. А тем более будет выступать. Они считали его проходимцем. Но он пришел, и они его за это уважали. Мало того, он доказал, что может быть очень полезен. Именно его относительно четкий английский позволил им поставить собственную запись, добиться разрешения ведущего выйти на сцену вдесятером и не забыть получить ящик пива, обещанный участникам каждого выступления. Он был с ними в связке. И это было мощное чувство. Последние несколько дней, спеша к ним после школы, болтаясь с ними по городу, Леви переживал откровение. Хочешь увидеть панику в глазах прохожих — пройдись по улице в обществе пятнадцати гаитян. Он чувствовал себя, как Иисус в компании прокаженных.
— Ты снова здесь, — сказал, кивая, Феликс. — Хорошо.
— Да, — сказал Леви.
— Значит, ты можешь по субботам и воскресеньям. Всегда. А по четвергам?
— Нет, по четвергам нет. Только по субботам и воскресеньям. Этот четверг — исключение. Вышло так, что я сегодня свободен. Повезло.
Феликс снова кивнул, достал из кармана блокнот с ручкой и что-то в нем отметил.
— Рад, что ты хочешь работать. Это здорово, — заключил он, ставя ударения в разных неожиданных местах.
— Я очень хочу работать, Фе.
— Очень хочешь работать, — с одобрением повторил Феликс. — Отлично. Пойдешь на ту сторону. — Он показал на угол улицы через дорогу. — У нас новенький. Будешь работать с ним. Пятнадцать процентов с выручки. Будь начеку — чертовы копы повсюду. Не зевай. Вот твой товар.
Леви послушно взял два баула и двинулся было через дорогу, но Феликс окликнул его.
— Твой напарник. Чучу.
Он вытолкнул вперед тощего парня — плечи не шире, чем у девчонки, между позвонками поместится яйцо. Пышное от природы афро, маленькие пушистые усы и кадык больше его собственного носа. Лет двадцать пять, подумал Леви, может быть, двадцать восемь.
На нем был дешевый оранжевый свитер из акрила, закатанный, несмотря на холод, до локтей, и на правой руке красовался продольный шрам, розовый на черном, начинавшийся в одной точке и расплывавшийся по коже подобно кильватерной струе.
— Тебя так зовут? — спросил Леви, когда они перешли через дорогу. — Как поезд?
— Какой еще поезд?
— Ну, поезд, который мчится на всех парах — чу-чу!
— Это гаитянское имя — Чуч…
— Да, да, конечно. — Леви прикинул, как быть. — Знаешь, я не могу звать тебя так. Давай, ты будешь просто Чу. Это лучше, это звучит — Леви и Чу.
— Но я не Чу.
— Я понимаю, просто моим ушам так больше нравится. Чу, Леви и Чу. Ты вслушайся!
Молчание.
— Это по-уличному — Чу, тот самый Чу. Круто же! Ты вот тут возьмись — не так, а вот так. Теперь хорошо.
— Давай-ка лучше делом займемся, — сказал Чу, убирая свою руку из-под руки Леви и оглядываясь по сторонам. — При таком ветре товар нужно чем-то придавливать. Я взял у церкви несколько камней.
Леви не ждал от напарника столь связной и грамматически правильной речи. В немом удивлении он помог Чу развязать его баул, из которого хлынули пестрые сумки, и встал на простыню, чтобы она не рвалась из-под Чу, пока он кладет на ручки сумок камни. Затем Леви укротил камнями свою простыню и начал прикреплять к ней бельевыми прищепками коробки с dvd. Он пытался вести разговор.
— Все, о чем стоит беспокоиться, Чу, это копы. Будь начеку и дай мне знать, как только их заметишь.