l:href='#c_36'>{36}, то снова деградируют, но две точки экстремума — Хэмпстед и Криклвуд — остаются неизменными. Криклвуд безнадежен, говорят агенты по продаже недвижимости, проносящиеся на своих раскрашенных «мини-куперах» мимо заброшенных бинго-холлов и промышленных зон. Они ошибаются. Чтобы по достоинству оценить Криклвуд, возьмите пример с Говарда и просто прогуляйтесь по этим улочкам. Вы убедитесь сами: здесь на одном только километре больше пленительных лиц, чем во всех помпезных георгианских зданиях на Примроуз-хилл. Африканки в ярких кенте{37}, бойкие блондинки в спортивных костюмах и с тремя мобильными телефонами за поясом, безошибочно узнаваемые поляки и русские, привносящие на этот остров безбровых лиц-картофелин с безвольным подбородком решительные черты советского реализма, ирландцы, подпирающие ворота жилищных поселков, совсем как фермеры на свином рынке в Керри… На таком расстоянии, когда можно подмечать интересных персонажей,
— Здравствуйте, — сказал Говард.
— Здравствуйте, любезный, — невозмутимо ответила она и снова заулыбалась.
У нее, как у всех пожилых английских леди, были воздушные, словно прозрачные волосы, сквозь каждый их золотистый завиток (с этих облаков в последние годы сошла оттеночная голубизна), как сквозь газ, Говард видел коридор за ее спиной.
— Извините, Гарольд дома? Гарольд Белси.
— Гарри? Конечно. Это для него, — она энергично тряхнула цветами. — Входите, любезный.
— Кэрол, — из маленькой гостиной, к которой они уже приближались, донесся голос его отца. — Кто там? Пусть уходят.
Как всегда, он сидел в кресле. Как всегда, перед телевизором. В комнате, как обычно, было очень опрятно и по-своему очень красиво. Ничто здесь не менялось. Все так же было зябко и сумрачно (на улицу смотрело единственное окно с двойными стеклами), зато повсюду царил цвет. Яркие, бесстыже желтые маргаритки на думочках, зеленый диван и три обеденных стула, красные, как почтовые ящики. На сложноузорчатых «итальянских» обоях — завитки розового и коричневого, как в неаполитанском мороженом. На ковре — оранжевые и коричневые шестиугольники с черными кругами и ромбами внутри. Металлический задник портативного, высокого, похожего на маленького робота камина, — синий-пресиний, как плащ Девы Марии. Наверное, со стороны пожилой жилец в сером костюме и пышная обстановка по моде семидесятых (оставшаяся от прежнего квартиросъемщика) смотрелись до ужаса комично, но Говарду было не до смеха. С щемящим сердцем подмечал он знакомые детали.
Насколько ограниченной четырьмя стенами должна быть жизнь, чтобы приторная открытка с видом гавани корнуолльской деревушки Меваджисси пролежала на каминной полке целых четыре года! Фотографии Джоан, матери Говарда, тоже находились на своих старых местах. Несколько ее портретов, сделанных в Лондонском зоопарке, по-прежнему, перекрывая друг друга, теснились в одной рамке. А снимок с декоративными подсолнухами все так же стоял на телевизоре. Другой, где ее, в развевающейся фате, окружают подружки невесты, привычно висел справа от выключателя. Мать умерла сорок шесть лет назад, но каждый раз, зажигая свет, он снова ее видит.
А теперь он видит и Гарольда. Старик уже пустил слезу. Руки дрожат от волнения. Он силится встать с кресла и, когда ему это удается, деликатно обнимает Говарда где-то в области талии: сын всегда был выше него, а теперь совсем великан. Поверх отцовского плеча Говард глянул на каминную полку и увидел записочки, накарябанные на клочках бумаги неверной рукой.
— Я пока заварю чай. И поставлю букет в вазу, — застенчиво произнесла позади них Кэрол, уходя в кухню.
Говард накрыл ладонями отцовские руки и почувствовал кожей шершавые пятнышки псориаза и вросшее в палец старинное обручальное кольцо.
— Пап, да ты садись.
— Сесть? Как тут усидишь?
— Давай, давай, — Говард мягко подтолкнул его к креслу, оставив себе диван.
— Жена и дети с тобой?
Говард покачал головой. Старик снова обмяк: руки упали на колени, голова поникла, веки смежились.
— Кто эта женщина? — спросил Говард. — Явно не сиделка. Для кого эти записки?
Гарольд испустил глубокий вздох.
— Один пришел, без своих. Что ж… Видать, не захотели…
— Гарри, эта женщина — кто она?
— Кэрол? — откликнулся Гарольд, с обычным недоуменным и затравленным выражением лица. — Но это же Кэрол.
— Понятно. А кто она такая?
— Заходит ко мне иногда. А что?
Говард вздохнул и опустился на зеленый диван. Стоило голове его коснуться бархатной обивки, как ему стало казаться, будто они с Гарри так и просидели вместе все сорок с лишним лет после смерти Джоан, скованные ужасным, непередаваемым горем. Между ними сразу восстановились прежние взаимоотношения, словно Говард не окончил (вопреки отцовскому желанию) университета, не уехал из этой жалкой, никчемной страны, не женился на женщине другой национальности и цвета. Никогда никуда не уезжал и ничего в жизни не сделал. Он по-прежнему был сыном мясника, и они так и жили, грызясь по пустякам, вдвоем в Дол стоне, в домике возле железнодорожных путей, — два англичанина, у которых не было и нет ничего общего, кроме любви к одной и той же обожаемой покойнице.
— Да при чем тут сейчас Кэрол! — заволновался Гарри. — Ты пришел! Это главное! Пришел.
— Я всего лишь спрашиваю, кто она такая!
Гарри вспылил. Он был глуховат, и, разозлившись, отдельные слова, сам того не замечая, произносил оглушительно громко.
— Она набожная, ХОДИТ В ЦЕРКОВЬ. Ко мне заглядывает пару раз на неделе, чайку попить. Просто забегает УЗНАТЬ, КАК Я ПОЖИВАЮ. Хорошая женщина. Ты-то как? — расплылся он в донельзя