— Простите, — покраснел Говард. — Не обращайте на меня внимания.
И сжал руки коленями. Машина свернула к станции метро, у которой Говард впервые увидел Майкла Кипса.
— Здесь, наверное, прямо, — сказал Говард очень тихо. — На центральной улице вроде бы налево. Так. Потом на мост, а за ним, кажется, направо.
— Вы говорите тихо. Я не слышу.
Говард повторил. Водитель повернул голову и одарил его скептическим взглядом.
— Не знаете, как зовут улицу?
Говард был вынужден признаться, что не знает. Молодой турок злобно прорычал что-то на своем языке, и Говард понял, что сейчас случится одна из английских извозчицких трагедий: клиент с таксистом наматывают круги, накручивая счетчик, а заканчивается все некрасиво — обруганного пассажира высаживают посреди улицы дальше прежнего от того места, куда хотел попасть.
— Там! Вон оно! Мы только что проскочили! — завопил Говард и, не дожидаясь, пока такси остановится, распахнул дверцу. Через минуту молодой турок и Говард расстались с прохладцей, которую отнюдь не растопили двадцать пенсов чаевых — именно столько нашлось в кармане у Говарда. В таких поездках, когда тебя отчаянно не понимают, остро ощущается тоска по дому, где тебя понимают всегда, в горе и в радости. Дом — это Кики. Он должен ее найти.
И опять парадная дверь Кипсов была приоткрыта, правда, по совершенно иной, чем в прошлый раз, причине. Прихожую с шахматным полом заполняли мрачные лица и черные костюмы. Говарда никто не заметил, кроме девушки с подносом: она подошла и предложила ему сандвичей. Он взял с яйцом и кресс- салатом и прошел в гостиную. Поминки были под стать похоронам: напряжение не спало, не развеялось. Никто не посмеивался, предаваясь теплым воспоминаниям или пересказывая сальный анекдот. Атмосфера была торжественная, как в церкви; некогда удивительная, полная жизни женщина, которую год назад, в этой самой комнате, видел Говард, теперь застывала в благочестивом желе приглушенных голосов и льстивых воспоминаний, пропитывалась маринадом совершенства. Говард слышал, как одна гостья сказала другой:
С этой точки взору открывалась загородная роскошь пяти соседских садов: узловатые ветви столетних деревьев, рифленые крыши сараев, зажиточный янтарный свет галогеновых лампочек. Тишина. Словно плачущий ребенок, скулит лисица; ни машин, ни людских голосов. Может, здесь он и его семья были бы счастливее? Из Англии, коснеющей в буржуазности, он убежал в Америку, которая, как он теперь явственно видел, давно уже насквозь обуржуазилась. В отместку за провалившуюся попытку побега он превратил жизнь близких в ад. Говард затушил окурок о гравий. Глубоко вдохнул, но сдержался. Он не как его отец, плакать не будет. Послышался звонок в дверь. Говард привстал, с надеждой прислушиваясь, не раздастся ли голос жены. Нет, не она. Должно быть, Кики с детьми приходили и уже ушли. Ему представилось, что его родные, отвергнутые и оскорбленные, подобно греческому хору, покинули сцену в тот самый момент, когда он на нее ступил. Отныне всю оставшуюся жизнь ему уготовано скитаться от дома к дому.
Он выпрямился и отворил дверь у себя за спиной. Перед ним оказалось что-то вроде кладовки, набитой приспособлениями для мытья, сушки, глажки и уборки. За ней открылся коридор; Говард взялся за перила и, глядя под ноги, стал подниматься по лестнице, шагая через ступеньку. На верхней площадке его встретили шесть одинаковых дверей, и ни одна не подавала признаков, что за ней скрывается ванная комната. Он наугад толкнул одну из них — очаровательная, чистая, словно в выставочном зале, спаленка нежилого вида. Два прикроватных столика. На каждом — книга. Грустное зрелище. Он закрыл эту дверь и взялся за соседнюю. Его взору предстала стена, расписанная под итальянскую фреску, с птицами, бабочками и вьющимися виноградными лозами. Столь прихотливое убранство годилось разве что для ванной, поэтому он уверенно распахнул дверь. На кровати в дальнем конце комнаты сверкнули босые женские пятки.
— Прошу прощения! — сказал Говард и захлопнул дверь с такой силой, что та, грохнув, отскочила обратно и ударилась о стену.
Выше пояса на Виктории была черная траурная одежда, но юбку до колен сменили крошечные спортивные шортики из зеленого вельвета с серебристой отделкой. Девушка плакала. При виде Говарда она удивленно подобрала ноги.
— Ни черта себе!
— Простите меня, ради бога, простите, — сказал Говард.
Чтобы достать до дверной ручки, пришлось зайти в комнату. При этом Говард старательно отводил глаза.
— Говард
— Да. Простите. Я сейчас закрою дверь и уйду.
— Подождите!
— Что?
— Ничего. Подождите.
— Я сейчас закрою… — Говард потянул было дверь на себя, но Виктория подскочила и схватилась за ручку с другой стороны.
— Вы уже здесь, так что входите, — сердито сказала она и захлопнула дверь ладонью.
Секунду они стояли совсем близко, потом она снова устроилась на кровати и посмотрела на него. Говард обеими руками сжимал свой бокал, не отрывая от него глаз.
— Я… сочувствую вашему горю, я… — глупо промямлил он.
— А?
Подняв голову, он увидел, как Виктория делает большой глоток красного вина из высокого бокала. Только теперь он обратил внимание на пустую бутылку рядом с ней.
— Мне нужно идти. Я искал…
— Послушайте, вы уже вошли. Садитесь. Мы ж не на лекции.
Она придвинулась к спинке кровати и, скрестив ноги, взялась за большие пальцы. Она была взвинчена или, как минимум, возбуждена, ерзала на месте. А Говард прирос к земле. Не мог пошевелиться.
— Я подумал, это ванная, — тихо-тихо сказал он.
— Что? Не слышу.
— Эти стены… Я решил, что это ванная.
— Понятно. А это будуар, — объяснила Виктория и небрежно, с насмешкой, обвела помещение грациозной рукой.
— Вижу, — сказал Говард, окидывая взглядом туалетный столик, овечью шкуру, шезлонг, покрытый тканью с принтами, которые, видимо, и послужили источником вдохновения для разрисовывавшего стены. Странная спальня для юной христианки.
— И поэтому, — твердо заключил он, — мне лучше уйти.
Виктория схватила большую меховую подушку и сердито запустила ею в Говарда. От толчка в плечо вино плеснуло ему на руку.
— Эй! Я, между прочим, в трауре, — сказала она с противной заокеанской гнусавостью, подмеченной Говардом еще раньше. — Уж присядьте, доктор, окружите меня пастырской заботой. А если вас это осчастливит, — тут она спрыгнула с кровати и на цыпочках пробежалась к двери, — я поверну замок, и никто нас не побеспокоит.