Когда он проходит мимо с двумя мисками супа в руках, бывает, что кто-нибудь рискнет спросить:
— Доктор! Когда разрешите зайти перевязать ногу?
— Когда вам будет угодно, — отвечает Гарри.
Глаза несчастного, который осмелился спросить, сияют. Оказывается, с доктором можно разговаривать: он не выбьет тебе зуб или носком сапога не ударит тебя в пах, как капо.
Странно. Почему судьба остановилась именно на нем. Начальник лагеря оберегает его, считая Гарри неотъемлемой принадлежностью комнаты для больных. Ему даже выдали белый шелковый плащ, отнятый, конечно, у кого-то, кого привезли сюда.
— Доктор! Сделай себе из этого белый халат. Пусть все видят и знают, что в лагере есть врач. Сшей себе из этой ленты красный крест на рукав. Большой крест, чтобы он был виден издали.
Во время проверок он стоит отдельно, хотя даже капо и другие лагерные надзиратели — в общих рядах. Но врач в белом халате с громадным красным крестом на рукаве — как бы князь среди лагерных аристократов.
Судьба заступилась за него, сделав именно его, Гарри, своим баловнем.
В шкафу выстроены бутылки. И на столе тоже стоят бутылки. Так это выглядит лучше, внушительнее. На столе разные медицинские баночки, мисочки, в них приправы и мази. Многие из этапников взяли с собой лекарства в лагерь на всякий случай.
Когда прибывает новый этап, начальник лагеря обычно заходит в комнату для больных и с радостным ржанием сообщает:
— Доктор! Целая сокровищница для нашей больницы. Пойди и принеси все!
В углу барака, в том месте, где прибывшие проходят последний обыск, валяются на полу, в стороне от других вещей, бинты, пачки ваты, пузырьки йода, валерианка, баночки ихтиола, цинковой мази, флаконы дистиллированной воды, порошки от головной боли, таблетки против запора, против поноса — в самом деле, сокровище для лагерной «больницы».
На покрытом стеклом лакированном столе прибавляются еще игрушки: блестящие алюминиевые патроны таблеток, красивые немецкие лекарственные препараты, всякие снадобья. Пустые коробочки нельзя выбрасывать. Если бы врач посмел такое сделать, он поплатился бы головой. На стене висит лист, куда записывается с немецкой точностью каждая коробочка, полученная от этапа. На столе все должно быть поставлено в ровные ряды. Все должно быть вымерено и высчитано по высоте и длине. Порядок! Порядок! Дисциплина!
Очень нравятся начальнику лагеря хирургические инструменты из нержавеющей блестящей стали. Эти инструменты он получил как подарок для больничной комнаты от командира бюро обслуживания «особого отдела». Они тоже должны быть выложены на стекле стола по размеру и обязательно по прямой линии. Расстояние между каждым — один миллиметр.
Если б только положили в эту комнату больного, хотя бы на один день! Упаси бог! Об этом и думать нельзя. Все знают, что кровать поставлена в больничной комнате только для видимости. К ней даже нельзя притрагиваться! Если бы кому-то позволили хоть на один день лечь тут, на полу. Но в лагере не разрешается быть больным. Ведь начальник лагеря для того и создал больничную комнату, чтобы все были здоровыми.
Вечерами, после работы, выстраивается большая очередь перед дверью больничной комнаты. Это те, которые еще ощущают мучительный голод, изводящий их тело после того, как проглотили свою порцию жидкого, водянистого супа и вылизали миску изнутри и снаружи. Но те, которые получают свою порцию супа уже только по инерции, по привычке, те больше не становятся в очередь на прием к врачу, даже если их тело истерзано, как использованная половая тряпка. Так или иначе — их раны уже не кровоточат; такие после супа лезут на нары и ждут утреннего гонга на подъем, чтобы опять шагать в рядах на работу; они уже не различают, прошла ли еще одна ночь, они не знают, есть ли еще в мире ночи или все уже исчезло. Это лишь продолжение существования — когда позабыто начало и не видно конца. Это состояние — стадия мозельманства.
Иногда, когда слышится вечерний гонг, означающий сигнал к выключению света, мозельманы сползают с верхних нар, выходят из барака и направляются на площадь переклички и проверки, чтобы выстроиться, как положено в лагере по приказу. Они перепутали вечерний гонг с утренним. Они уже готовы опять шагать на работу. Кто-то из лагерного начальства прогоняет их обратно в их конуры, а они удивляются: что же случилось? Их мозг воспринимает только резкий удар гонга.
По вечерам больничная комната заполняется голыми ногами и руками. Всюду одни ноги.
Гарри снимает повязку с распухшей ноги. Рана распространилась большим кругом по всей ноге, и в нос ударяет вонь гниющего мяса. От ноги подымается теплый пар, как от навозной кучи, когда после длительного времени снимают с нее верхний слой. Вот опять корзина для бумаги наполнилась ошметками от рук и ног. У многих ампутация проходит удачно. Особенно пальцев. Начинается с ногтя. Гниль распространяется и переходит на всю ладонь, или на ближайший палец. Он ампутирует гнилой палец, и через несколько дней рука вылечена. Конечно, если лагерник до того не успел испустить дух от ударов по голове.
Больные не издают ни звука. Гарри режет по живому телу ножом, как по гнилому плоду, а лагерник сидит на стуле, как будто ему просто состригают ноготь на ноге. Неужели завтра он сможет, на этой ноге ступать, да еще пойти на работу?
Бывает, садится лагерник на стул напротив.
— Что у вас болит?
Человек не опух, он лишь куча сухих костей, покрытых просвечивающей насквозь пожелтевшей кожей. На теле не видно открытых ран. Рот раскрыт — голоса нет. Человек словно ищет свой голос и не может отыскать. После усилий он показывает пальцем: болят ресницы…
Зрачки его страшно расширены, заполняют всю глазницу, как зияющие отверстия.
Что с ним делать?
Хирургические инструменты лежат на столе, но его тело совсем не нуждается в хирургическом вмешательстве. На столе стоят всякие баночки и тюбики с мазями, но у этого человека нет ран. Надо ему придумать болезнь. Рот раскрыт, и язык шевелится, прося о лекарстве. Ведь два часа подряд он выстоял в очереди. Его просьбу можно понять с большим трудом. Он как бы свистит замогильным голосом: помогите ему выдавить из глаз хоть одну слезу. Тогда ему полегчает. В этом он совершенно уверен. Пусть доктор поможет ему пролить хоть одну слезу из глаз…
Зрачки тускнеют, гаснут. Он сидит окаменевший, потухший. Веки глаз желтые, пересохшие, как окаменевшая земля.
Жизнь вот-вот оставит это тело на вечные времена. А пока это разрушенное тело сидит и вымаливает слезу.
Но где в немецком лагере в последнюю минуту найти слезу? Слезу! В последнюю минуту захотелось слезы!.. Кто ему тут поможет?
Внешне лагерь в Нидервальден выглядит иначе, чем другие трудовые лагеря в этой окрестности. Нидервальдский лагерь находится в конце немецкой деревни, в громадном блоке, служившем раньше, как надо полагать, залом для пожарников или кино, а, возможно, для той и другой цели одновременно. Остальные лагеря находятся в самом лесу, в деревянных бараках, специально построенных для этой цели, окруженных колючей проволокой с пропущенным через нее током высокого напряжения. Охрана лагерей живет в каменных домах.
В громадном здании Нидервальдского лагеря от пола до потолка поставлены деревянные нары в три яруса — нижний, средний и верхний. В другом конце здания находится кухня, откуда через маленькое окошко раздают лагерникам суп и хлеб. Кухня отделена от помещения лагерников лестничной клеткой, ведущей в помещения немецкого персонала. Здание и прилегающая площадь ограждены забором из колючей проволоки со сторожевыми вышками. Только сторона, обращенная к деревне, скрыта от взоров людей высокой каменной стеной с бойницами.
В дневные часы, когда все находятся в «бауштеле», Гарри один прохаживается в полутемном здании среди нар-клеток. Чем он сможет помочь людям? Он хорошо знает мучения и издевательства «бауштеле», хотя работал там всего один день. Еще не выветрилось из его памяти «бауштеле» в лагере Сакрау. Он не забыл, как он умолял врача, чтобы тот перевязал ему проколотые ладони, сочащиеся гноем.