ей: «Пища, приготовленная…» Сегодня он повторил эти слова. Для него они все семеро еще существуют…
Тедек, видимо, утратил чувство реальности. О нем всегда говорили как о разумном, степенном человеке; он ведь знал, что младший брат его, Менаше, погиб при попытке пробраться в леса. В сущности, какая разница: Славянские леса или Бескидские? Ведь еще до гибели Менаше бывали случаи, когда находили трупы евреев, выброшенных из лесов на дорогу с приколотой к телу запиской: «Застрелен, но не немцами», а подпись гласила: «Польские партизаны». Тедек ведь это знал очень хорошо, но все же не переставал толковать: «Не хочу ждать, пока немцы убьют всех евреев в гетто!» Что она только не делала, чтобы отговорить его от этого безумного плана? Но Тедек не поддавался ни мольбам, ни уговорам. «Не вернусь я в гетто! Будь что будет!» Вевке все это слушал, проглатывал и молчал.
В ту ночь, когда Тедек вернулся домой, он им сказал: «Менаше перешел к партизанам…» До сих пор по Вевке нельзя узнать, верит ли он в это, или знает страшную правду. Жена Гитл стояла лицом к плите. Ее слезы капали в пустые горшки, которые она по привычке переставляла с места на место. Вевке стоял сзади и говорил ей
— Гитл, радость моя, вот увидишь, Менаше скоро-скоро вернется в русском танке, величиной с дом Гелера. Увидишь, моя Гителе, убедишься.
Сказав это, он быстро вышел из комнатки, будто кто-то гнался за ним!
На высоких столах закройщики выкладывают куски распоротой одежды. По цветам. Гладкий темно- синий — ткань учеников; черная ткань — одежда религиозных евреев и бухгалтеров; просвечивающий шевиот — для прогулок в теплые зимние дни. Куски лежат стопками. Закройщики вдавливают свои острые ножи глубоко в ткань, вырезая «пары», которые передаются в пошивочный цех, а оттуда, сшитые, отправляются в сапожную.
Когда «Особый отдел» решил открыть в гетто сапожную мастерскую, началась страшная беготня в «юденрат». Каждый хотел стать сапожником. Люди тайком вытащили свои последние драгоценности и отдали их людям из «юденрата». Что может быть лучшего для еврея, чем рабочая карточка предприятия «Особого отдела», его величества «Особого отдела», ведающего отправкой евреев в немецкие лагеря? Ведь должно же быть ясно, как день, что этот отдел не пошлет своих рабочих в лагеря, когда они так нужны тут. Но вдруг выяснилось, что в гетто нет сапожников, так как ремесленников схватило гестапо в качестве выкупа за богачей. Кто бы мог подумать, что наступит день, когда в гетто не найдется сапожника? Пришлось иметь дело с «интеллигентами» и с «закручивающими гайки» (так звали тех, которые были в состоянии купить для себя фальшивые рабочие карточки); но они не умели шить обувь. Легко представить себе радость «юденрата», когда явился Вевке, известный во всей округе сапожник, и не простой сапожник, а буквально художник своего дела. Да, он спас положение. Он был назначен техническим мастером сапожной и стал обучать евреев гетто сапожному делу.
В мастерской стоят ряды низких столиков. За ними, на низких табуретках, сидят врачи, адвокаты, раввины и изо всех сил стараются заслужить похвалу Шульце.
Такое впечатление, что это гигантский детский сад. Только на низких табуретках сидят взрослые евреи, а вместо пластилина и других игрушек они держат в руках деревянные подошвы, к которым прикрепляют матерчатые верха.
В 12 часов, когда Шульце отправляется в «Клуб камараден» на обед, Вевке садится к столу сапожников, берет в руки молоток и начинает работать. Он словно чувствует приток свежих сил, и сапожный молоток играет в его руках. Вевке противно пустое расхаживание между столами сапожников в течение дня. Это безделье иссушает его мозг, его ноги тяжелеют, глаза тускнеют. В течение дня он только и бегает от одного стола к другому, из одного зала в другой. Ему все это претит. Он не может отвечать за обувь, сшитую врачами и адвокатами. Теперь, когда сапожный молоток в его собственной руке, он чувствует, как по жилам быстрее течет кровь; мускулы напрягаются; он свободнее дышит. Ему хорошо и удобно. От радости ему хочется петь.
Гитл наверняка сказала бы так: «Семидесятилетний — как семилетний!..» В гетто, в немецкой сапожной мастерской, ему внезапно хочется петь. Но все же благоразумнее молчать. Лучше уж послушать одним ухом Зильберштейна, детского врача, сообщающего политические новости. Сапожники вокруг не подымают глаз от работы; они только поворачивают головы, как курицы, столпившиеся около брошенных зерен, и передают от одного стола к другому:
«„Ящик“ передал, что Рузвельт произнес речь… Рузвельт выступал…»
Никто не спрашивает, что говорил Рузвельт, о чем он возвестил миру. «Рузвельт выступил…» — этого достаточно.
Бергсон, кантор синагоги, который перед войной жил в одном доме с Вевке, и помог ему попасть в этот отдел, показывает карту Крыма, недавно захваченного немцами.
— Болячки и кровоподтеки им в печенку! — выплевывает проклятие вместе с гвоздями Вевке.
За рабочим столом Вевке забывает боль, запрятанную глубоко в сердце, словно сапожный молоток — волшебная палочка.
Но это чудо исчезает, как только появляется Щульце. Вернувшись с обеда, он старается прокрасться незаметно в зал сортировки тряпок. У него голова вся в волдырях и без всяких признаков растительности, а рожа выглядит как заспиртованный зародыш. Меж узких синих губ всегда зажата дымящаяся сигара. Наверное, хочет убедить всех, что все-таки он не эмбрион. Доказательство — он курит сигары…
Шульце прихрамывает и всегда ходит с палкой, которая кажется его третьей ногой. Конец палки покрыт каким-то особым сплавом резины, и только Шульце знает секрет, как толкнуть им свою жертву, чтобы она потом долго не могла дыхнуть. И не понятно, то ли на конце палки упрятан гвоздь, то ли просто Шульце наловчился так искусно бить. Так или иначе, он прокрадывается в зал сортировки, будучи уверенным, что никто его не заметит. Скорее всего, его бы, действительно, не заметили, если бы не зловоние сигары.
Двух женщин с распорки он уже отправил в Освенцим. Одна из них нашла «поросенка» (так Шульце называет русские монеты) под заплатой рабочих брюк, а другая стала шуметь, что половина находки полагается ей, так как она еще раньше держала эти штаны в руках. Перебранку услышал Шульце и обеих отправил в гестапо, а оттуда… оттуда они уже не вернулись. На следующий день был отдан приказ, по которому все женщины в конце работы должны подвергаться личному досмотру. И все-таки иногда этим несчастным удается провести Шульце — они просто-напросто глотают свою находку.
Фотография валялась на полу у ног Даниэлы. Фотография выпала из какого-то кармана во время распорки вместе с молитвенным мешочком с тфилином. На мешочке был выткан красными нитками с серебром «Маген Давид». Даниэла не может оторвать глаз от снимка, валяющегося на полу. Мальчик и девочка. Точно как она и Мони на снимке в медальоне, что спрятан у нее на груди. Глаза детей уставились на нее с пола и не дают ей покоя. Будто глаза Мони спрашивают: «Даниш, зачем ты поехала?»… На Даниэлу хлынул поток воспоминаний. Ее прошлое, такое далекое и такое близкое, лежит в кучах этой старой одежды. Люди вокруг нее внезапно показались ей какими-то не настоящими. Внешне это похоже на жизнь — они движутся, говорят, но все это как будто под стеклянным колпаком. Она не может смешаться с ними и жить их жизнью. Снимком, брошенным на пол, кажется Даниэле ее теперешнее существование, а былое плывет перед ее взором, как легкий дымок сигары Шульце. Где реальность и где мечты в этом ужасе! Вот эти кучи одежды, безусловно, не фантазия. Она видит это своими глазами, она может притронуться к ним. Но как она попала сюда? Все вокруг окрашивается в пунцовый цвет молитвенного мешочка. Обложка ее дневника тоже красная, а на медной пластинке слова посвящения: «Дорогой Даниэле…» Теперь эта табличка искорежена немецкой пулей. Если бы не она, Даниэла валялась бы на базаре в Яблове, как другие расстрелянные там немцами евреи.
В зале закройки мечутся от стола к столу заведующие. На полу валяются куски белого полотна, и это напоминает вид ябловского базара в тот день, когда немцы выгнали всех евреев из домов и собрали на базарной площади. Здесь им приказали лечь. Площадь выглядела как куски сложенного материала. Базар внезапно опустел, только дыхание сотен людей. Это было полной противоположностью тому, что случилось по дороге в Краков. Шагая в Краков, она совсем не замечала под ногами дорогу. Вдруг появились немецкие саперы; все побежали прятаться в кюветах вдоль дороги, и только тогда она увидела бесконечное шоссе. Ей бросился в глаза труп убитой лошади с вытянутыми вперед ногами. Люди топтали труп ногами. Рядом