валялись велосипеды с задранными вверх колесами; детские коляски, груженные горшками и постельными принадлежностями. Бесконечная дорога, пустая, мертвая, только сейчас открывшаяся взору.
Может, сюда свезены платья ябловских евреев? Правда, такое платье носила Риша Маерчик, выходя на прогулку. Как сюда могла попасть одежда ябловских евреев? Это ведь было три года тому назад! Мать ее упрашивала: «Даниш, возьми, пожалуйста, с собой свой дождевик, он тебе пригодится во время прогулок…» Если бы она не послушалась, она не смогла бы захватить ткани посредника Абрама, которыми обвязала живот, и давно бы умерла с голоду. Несомненно, сегодня будет акция в гетто. Берман, торговец золотыми вещами, примчался в мастерскую; закройщики стараются изо всех сил. Вевке тоже мечется весь день. Не будь этого Вевке, она, конечно, не попала бы в мастерскую. Она все же счастливая. Не попади она сюда, не остаться бы ей в живых…
День писем. Письма, уже написанные, и письма, еще не написанные. Почти из каждого кармана выпадает письмо. Как будто эта одежда из одного транспорта. Словно, они сговорились взять с собой письма; или им было обещано, что по прибытии на место тут же можно будет написать. На конвертах еще следы пальцев. Карманы брюк набиты всякой всячиной. От подкладок еще исходит человеческий дух. Рукава еще завернуты, воротники приподняты. Пальто еще наполнены жизнью тех, кто их носил.
Среди работниц внезапно воцарилась немая тишина. Лезвия ножей движутся сами по себе, никто из женщин не смотрит в руки другим. Опущенные глаза глядят только на чужую одежду, что на их коленях, и они читают по ней судьбу их владельцев.
Одно из окон зала завешено лоскутом талеса, прибитого гвоздями к раме, чтобы в комнату не попал снег. Ветер надувает талес, и это напоминает еврея, закутанного в талес и забравшегося на окно, чтобы выпрыгнуть на улицу.
Шульце стоит близко к входу и концом своей палки сгребает письма в кучу мусора.
— Сарра! — кричит он Ривке (всех еврейских женщин он зовет «Саррой»), — чтобы было чисто! — Он протягивает свою палку и резиновым концом касается ее лба. Помешкав, он вглядывается в ее глаза и, будто вспомнив что-то, орет на нее изо всех сил:
— Чисто!.. Чисто!..
День писем. Часть написаны чернилами, часть карандашом. Все равно, их не будут читать. Может быть, они написаны по-голландски, может быть, по-гречески. Их боятся читать, а тем более — положить в карман. Кто поймет причуды Шульце и кто станет уточнять у него, что можно и чего нельзя? И за менее значительные проступки он отправляет людей в Освенцим. «Даниэла, не забудь каждый день посылать нам по открытке с дороги…» Никогда лицо папы не было так озабочено, как тогда, когда он сказал ей эти слова на железнодорожной станции. Тогда она не понимала смысла его слов. В Краковском гетто все ее предупреждали, нагоняли на нее страх: «Не пользуйся немецкой почтой!» — «Все, связанное с печатью свастики, издает запах смерти». — «Война ведь не вечно продолжится. Лучше подождать, лучше быть осторожным…» — так говорили ей. Тогда она еще могла писать домой. Гетто было не совсем оторвано от мира. Потом она услышала о происходящем там со слов Залки, контрабандиста. Боже праведный! С каким равнодушием Залка говорил об этом. «В гетто ничего нового. Кто остался в живых — не умер пока; кто умер — тот уже не живет». Он не знает ее родителей. Найти же человека в гетто невозможно. Никто уже не живет там, где жил раньше. Даже мертвецы не имеют адреса — неизвестно, где они похоронены. Все безымянны. Во время «акции» немец, словно, опускает свою руку в мешок с семечками, возится в нем и просочившиеся между пальцами зерна остаются пока в этом темном мешке…
Почему она тогда поддалась уговорам людей? Почему не написала родителям, еще остававшимся дома? Два года она провела в Кракове. Как странно, каждый день она видела замок польских королей, и ни разу это не задело ее сознания, а ведь именно затем, чтобы посмотреть знаменитый Вавель, ехала она сюда. «Вавель»… Внезапно это слово превратилось в кошмар. Оно преследовало людей днем и ночью и всегда маячило перед глазами, во сне и наяву.
Вавель… Место вдохновения Адама Мицкевича. Но это все было в ином мире. Было это так давно, и так далеко от того, что окружает ее сейчас. Красивый сон, далекий изабытый. Как аккорд натянутой струны, постепенно потухающий… Он замирает, хватая за сердце — звучание иного мира, мира прошлого, ушедшего, будто его никогда и не было.
ГЛАВА ВТОРАЯ
Ей четырнадцать лет. В ночь перед своей первой в жизни поездкой, она не могла заснуть. Впервые в своей жизни она ощутила лихорадку путешествия. Мысли копошились в ее голове и оставили осадок напряженности и нетерпения. Завтра, рано утром, она со своими соученицами отправится в первую прогулку в Краков. Она выдержала дома целую бурю. «Не время теперь для прогулок… В воздухе пахнет войной…» — говорил ей отец.
— Какое отношение имеет война к школьной прогулке на место захоронения Мицкевича в Вавеле? Сегодня двадцать седьмое августа, а третьего сентября я уже буду дома вместе с классом. Так чего же бояться?
Позади их дома начинались улицы польского промышленного центра, погруженные в дремоту. Электрички проносились мимо, уставшие, а колеса с силой терлись об рельсы. Днем, когда электрички носятся по городу, как ветер, даже не слышно их звонков.
Над крестом костела, построенного еврейским промышленником около своей большой фабрики для рабочих, висит полная круглая луна. Светлая полоса проникает через открытое окно в большую детскую комнату, ползая по покрашенным белым лаком стенам, освещая лежащий на столе упакованный рюкзак. У неосвещенной стены спит семилетний брат Даниэлы, он спокойно дышит.
На этот раз она воспользуется случаем и обязательно заедет в столицу проведать Гарри. Она должна это сделать во что бы то ни стало, даже если ей придется пропустить начало школьных занятий. Может, ей удастся уговорить Гарри, и он возьмет ее с собой в Эрец-Исраэль. Он ведь обещал ей, что по приезде в Палестину вызовет ее туда. Почему бы этого не сделать сейчас? Понятно, родители ни в коем случае не должны даже догадываться об этом.
Даниэла любит своего старшего брата. Иногда, правда, ей кажется, что он отдалился от нее в последнее время. С тех пор как в его жизни появилась Саня, он даже не отвечает на письма Даниэлы. Ясно, он сейчас думает о другой, чужой. Правда, Гарри никогда не говорит об этом прямо, но достаточно сравнить его прежние письма с теперешними. Каждая получаемая Даниэлой открытка начинается и кончается извинениями: очень занят приготовлениями к отъезду в Палестину. С тех пор, как он познакомился с Саней, он стал реже приезжать домой, а раньше он часто и долго гулял с Даниэлой. В зимние вечера ходил с нею на каток. Часто ждал ее на тротуаре против здания гимназии. Подойдет к ней, элегантно снимет фуражку и, смеясь, говорит: «Позвольте вас пригласить на предобеденную прогулку…»
Даниэла ворочалась в постели с боку на бок. В другую такую ночь она наверняка встала бы с постели, зажгла свет и что-нибудь записала в своем дневнике; в другой раз она не побоялась бы, что мать увидит свет через стеклянную дверь детской. Но поскольку отец не очень-то доволен всей этой затеей с экскурсией, она лишь подольет масла в огонь, если займется дневником.
Дневник она решила взять с собой. Ведь она надеется получить первую премию в соревновании по школьному сочинению. Она никому не покажет свое сочинение. Гарри — тому она пошлет копию. Она должна его удивить. Да! На сей раз ее сочинение получит первую премию. Пусть Гарри знает, кем ему надо гордиться…
Она вылезла из постели, выдвинула ящик стола и вынула свой дневник. Она ведь может забыть завтра положить его в вещевой мешок. Светлая полоса высветила толстую тетрадь в ее руке. Тетрадь была в красивом пурпурном переплете, и на ней блестела маленькая медная табличка, на которой было выгравировано две строчки: «Дорогой Даниэле от брата Гарри». Она начала листать дневник:
«…Ученики и ученицы гуляют в свое удовольствие по тропкам городского сада. Некоторые, перегибаясь через перила деревянного моста над озером, бросают крошки хлеба белоснежной красавице