Он открыл дверцу, вылез из машины и направился в сторону затмения. Я поплелся следом за его длинной неуклюжей фигурой. Мы тащились по снежному полю, причем он проваливался по колено, а я увязал чуть ли не по пояс. Во влажном воздухе чувствовался запах сосновой смолы. Отец шел вперед, задрав голову к небу.

— Это выглядит как прокаленное стекло, — сказал он, замедляя ход.

Я понятия не имел, как выглядит прокаленное стекло, но мне почему-то представилось, что оно очень светлое. Сквозь солнцезащитные очки все казалось немного плоским и коричневатым. Мы замерли. От Солнца осталась узкая полоска света, сиявшая над темным диском Луны. Мы моргали, глядя на нее. Потом полоска исчезла, и весь мир затопила тьма. Стоящие в ряд сосны превратились в смутный чернильный силуэт. Я слышал, как равномерно и глубоко дышит отец. Выражение лица у него было спокойное, как у молящегося во время службы.

Когда Луна полностью закрыла Солнце, сделалось темно почти так же, как ночью. Я держал руки в карманах, изо рта у меня шел пар. На небе появились яркие звезды, а огромные медленные облака совсем потемнели. Стоя под небом цвета пепла и глядя на холодную Луну, я чувствовал себя как при конце света.

Но вот затмение кончилось. Показалась светлая полоса, корона вокруг Луны стала размытой, и наконец хлынул свет — как будто кто-то поднял вуаль. Отец снял темные очки и, прищурившись, посмотрел на Солнце. Глаза у него были карие, цвета чая.

— Вот, значит, каким оно было, Натан, — сказал он.

— Что «оно»? — не понял я.

— Ну, твое озарение или вроде того.

Повисла долгая пауза.

Подождав некоторое время, я понял, что больше здесь, на снежном поле, ничего не произойдет, повернулся и поглядел на машину.

— Мы вступили в новый день, — сказал отец. — Давай-ка отметим это хорошим завтраком в каком- нибудь городке.

— Мы вчера не ужинали, — заметил я.

В моем голосе звучала обида, которую, казалось, усиливал поднимающийся ветер.

Отец хлопнул меня по плечу и засмеялся, пытаясь таким образом изобразить сочувствие. Затем он посерьезнел и сказал очень отчетливо, вглядываясь в белоснежное пространство:

— Это самый короткий день за всю историю. Поэтому позавтракаем на рассвете. Блинчики с обезжиренными сливками для нашего юного Коперника.

Он направился к машине, и я двинулся за ним. Мы залезли внутрь, и я сразу включил печку. Я дрожал и нарочно стучал зубами, показывая, как мне холодно. Это была форма выражения протеста и призыв поскорее дать мне пищу и кров. Отец, разумеется, ничего этого не замечал. Мы проехали несколько городков, где продавали вяленую оленину и свиные отбивные, но блинчиков нигде не было. В конце концов мы сдались, купили в деревенской лавочке пачку подсоленных галет и поехали домой. «Олдсмобиль-омега» катил по заснеженной пустыне, на которую опускались вечерние сумерки, а отец бубнил о свойствах света, о том, что такое вакуум и как в нем двигаются заряженные частицы. Способность материи появляться в пустоте, по всей видимости, внушала ему уверенность в том, что у меня рано или поздно проявится талант ученого.

Мы ехали мимо стоящих вдоль дороги деревянных домов и скрывающихся в лесах охотничьих домиков. Иногда я замечал расплывчатый огонек в окне и спрашивал себя: как живут тут эти люди? Что они делают в зимние холода? И интересно, что бы они сказали, если бы вдруг услышали ученый монолог, который произносит сейчас мой отец? Я пытался следить за его мыслью, но постоянно отвлекался: смотрел в окно на лес, разыскивая там огоньки в окнах и другие знаки нормальной жизни.

3

Наша семья — отец, мама и я — жила в старом викторианском доме в штате Висконсин. Мать выросла в этом доме, а после смерти тетушки он достался ей в наследство. Тетя воспитывала маму после того, как мои бабушка с дедушкой погибли при крушении поезда в Нью-Хэмпшире. Мама одевалась не как все — носила цветные шали и сережки с ляпис-лазурью, увлекалась нетрадиционной кухней, индийской например, но при всем том оставалась в душе типичной уроженкой Новой Англии. Комната ее была полна семейных реликвий: корзинок, привезенных на память об отдыхе на острове Нантакет, плетеных ковриков и пошитых амишами[1] лоскутных одеял. Здесь же стояла строгая шейкерская[2] мебель. Мама любила простые и красивые вещи. Летом она аккуратно раскладывала по вазам мелкие черные сливы и мичиганские персики и расстраивалась, если я или отец нарушали гармонию, съедая фрукты. С ее стороны супружеского ложа теснились на полках подарки, сделанные ей родителями на день рождения, начиная с десятилетнего возраста: старинные фарфоровые куклы и старые музыкальные шкатулки. С отцовской стороны спальня была завалена желтыми блокнотами с отрывными страницами, учебниками по пивоварению в домашних условиях, книгами по шахматам и старыми выпусками журнала «Сайентифик америкэн». Отец часто вставал среди ночи, хватал блокнот и, включив свет в ванной, принимался что-то быстро записывать. На следующее утро мама находила на полу в ванной листки с криво накорябанными на них векторными диаграммами и греческими буковками уравнений.

По утрам отец уезжал в университет, где он преподавал физику, я отправлялся на учебу в иезуитскую школу для мальчиков, а мама оказывалась предоставлена самой себе. Поплавав в бассейне Молодежной женской христианской ассоциации,[3] она возвращалась домой и принималась за хозяйство, одновременно слушая Национальное общественное радио.[4] У нее была новостная зависимость, заставлявшая ее слушать даже сообщения об австралийских выборах и африканских гражданских войнах. Иногда она обращалась к радиоприемнику с ответными репликами: «Вы прячете голову в песок!» или «Пусть этим занимаются политики!» Произнося это, она продолжала водить шваброй по паркету или месить тесто. Иногда к ней заглядывали на ланч подруги. Вторую половину дня мама обычно проводила за чтением английских романов, пока не приходило время приготовить какое-нибудь блюдо по рецепту из иностранной поваренной книги, чтобы ровно в шесть тридцать подать нам с отцом вкусный, хотя и странный, ужин: какое-нибудь эфиопское рагу или перуанский суп. После ужина отец уединялся в своем кабинете (это была единственная комната, в которой матери запрещалось убирать) и, попивая самолично сваренное пиво, слушал джаз и решал неведомые нам физические задачи. На несколько часов трескотня новостного радио уступала место шаркающим звукам контрабаса Чарльза Мингуса,[5] протяжным звукам труб оркестра Дюка Эллингтона,[6] синкопам Дейва Брубека[7] и бессмертным рифам Телониуса Монка.[8] Думаю, джаз помогал отцу воспарить над обыденностью: в том, как джазмены гнули и искривляли ноты и интервалы, было что-то эзотерическое и неумолимое, как в квантовой физике.

Звуки музыки достигали кухни, где я делал уроки, а мама мыла посуду. По тому, какие пластинки слушал отец, можно было судить о том, как шла его работа. Если мелодии были прыгучими и эксцентричными — например, звучала «Ночь в Тунисе»,[9] — то это значило, что у него ничего не получается. Но если он ставил альбом Эллингтона «Аптаун», мы знали, что он успешно продвигается вперед. По коридору разносилось: «Садись на линию „А“»,[10] и при словах: «Слушай, как гудят эти рельсы» — мама начинала двигаться в такт музыке, не прекращая при этом мыть посуду. Как-то раз в такой вечер она заметила:

— Твой отец приучил меня к джазу, а я приучила его класть салфетку на колени во время еды.

— Когда тебя нет рядом, он ест сардины прямо из банки, — наябедничал я, оторвавшись от тетрадей.

Мама брызнула на меня мыльной водой и продолжила свою работу, чуть пританцовывая под музыку. Наверное, она подумала, что я шучу.

После того как я отправлялся спать, родители оставались в комнате, которую мать упорно именовала

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату