салоном. На самом деле это была обычная для среднего класса гостиная, отличавшаяся разве что отсутствием телевизора. Кстати сказать, из-за того, что у нас не было телевизора, я сразу почувствовал себя чужим в школе. Иногда я тайком подглядывал за родителями с верхней площадки лестницы. Как все дети, не имеющие братьев и сестер, я пытался проникнуть во внутренний мир взрослых. Я ждал, когда они, выпив по стакану вина или осушив бутылку домашнего портера, заговорят друг с другом на свободном от цензуры языке. Они сидели, откинувшись в креслах, каждый в круге света от своей лампы. Зимой к этому свету прибавлялся отблеск камина, в котором потрескивали дубовые поленья. Мама держала на коленях роман и время от времени подносила к губам бокал с красным вином. На каминной полке благоухали ароматические свечи. Из кабинета по-прежнему доносилось ровное жужжание диксиленда, перемежаемое громкими взрывами духовых. Отец читал научный журнал, попивал пиво и притопывал в такт музыке ногой без тапочка. Мне казалось, что родители были вполне довольны жизнью. Иногда мама комментировала происходящее в романе или делилась с нами прочитанной там забавной фразой. Отцу было трудно оторваться от статьи, но он всегда делал над собой усилие, чтобы поднять голову и усмехнуться или кивнуть. Конечно, и я, и уж тем более мама знали: он только изображает заинтересованность. Сам отец в последний раз читал художественную литературу в начальной школе и никак не мог понять, что интересного люди находят в выдуманных историях. Кино, романы, даже газеты его совсем не трогали. Правда, у него сохранялись теплые воспоминания о том, как в раннем детстве он смотрел фильмы с Лорелом и Харди,[11] Граучо Марксом[12] и «тремя чудиками».[13] Но это были именно комедии — чистое развлечение.
Однажды вечером мама прочитала вслух лирический пассаж из «Тэсс из рода Д’Эрбервиллей».[14]
— Почему они все время талдычат о погоде в этой истории? — проворчал отец.
Мать взглянула на него и, вздохнув, принялась читать дальше.
Примерно раз в месяц, а иногда и чаще заведенный в доме порядок нарушался: у отца случался припадок мигрени. Сначала возникало нехорошее предчувствие, потом начинало покалывать в пальцах, потом появлялись мерцающие световые пятна на периферии зрения. Отец становился нервным, и мы с мамой старались пореже попадаться ему на глаза. Целый день он пытался найти место, где бы его ничего не беспокоило: ни солнечные лучи, ни потрескивание горящих поленьев. Он натыкался на предметы, отскакивал, поворачивался и шел в противоположном направлении, как ищущая укрытия оса.
Мама закрывала некоторые двери, словно опасаясь, что отец, подобно лунатикам, начнет обыскивать комнату, где она занималась шитьем, или разнесет на части массивную шейкерскую мебель. Как-то раз он задел стоявшую на столе вазу, на паркет посыпались виноградины сорта «конкорд», он наступил на них босой ногой — и ничего этого даже не заметил. Мать долго не могла забыть этот случай. Когда начинался припадок, боль сразу становилась невыносимой, отец как-то съеживался и тихо уходил в кабинет. Плечи его опускались, лоб покрывался морщинами, взгляд делался отсутствующим. Удивительно, что именно в этом состоянии к нему приходили самые блестящие научные озарения. Как-то раз он объяснил это с помощью такого примера: в облачную погоду можно получить солнечный ожог, поскольку через толщу облаков проникает только самая сильная радиация.
— Вот так и идеи проходят через облачное покрытие боли, — заключил он.
Когда припадок проходил, отец появлялся утром на кухне с таким видом, словно мучился похмельем. В полном молчании он выпивал чашку черного кофе, смакуя каждый глоток. Потом произносил что-нибудь вроде:
— Тело думает, что все это реально. В этом и состоит проблема современной физики. Как убедить наше сознание в том, что на самом деле оно не наше?
Мы с мамой знали: отвечать ему не нужно. Вместо ответа, она жарила яичницу с беконом, а я намазывал масло на хлеб. Мы не боялись его, он скорее вызывал у нас любопытство. Отец был кем-то вроде дикаря, приведенного из леса, — получеловек, которого надо цивилизовать. Он осторожно косил глазом на еду и пробовал ее так, словно видел в первый раз. После завтрака он уходил в кабинет и до вечера возился с записями, сделанными во время припадка. А через несколько месяцев мы узнавали, что мигрень помогла ему придумать некую революционную теорию в области шармов и спинов элементарных частиц.
4
Иметь более чем средние способности при гениальном отце — все равно что быть бродягой, который холодной зимой заглядывает в окна дорогого ресторана и видит обедающих там богатых господ. В этом ресторане и сидел мой отец, поглощая пищу настолько утонченную и роскошную, что у меня начинали болеть зубы. Место за столом напротив него было пусто, но я никак не мог найти путь туда, за стекло.
В раннем детстве я довольно быстро развивался, и родители неправильно оценили две мои способности, приняв их за признаки гениальности: во-первых, склонность задавать неожиданные вопросы, а во-вторых, неплохую память. Первая из этих способностей была просто способом самоутверждения: задавая вопросы, я выглядел более смышленым, чем на самом деле. Но содержание этих вопросов всего лишь отражало сознание окружавших меня людей. Я спрашивал у отца вещи, звучавшие, как дзенские коаны: «Почему идет снег? Превращается ли Солнце по ночам в звезду? Почему все боятся кадьяка,[15] а я нет?» Эти вопросы были похожи на внешние проявления напряженной внутренней жизни. Однако, подобно большинству детей-почемучек, я вовсе не спрашивал о сути вещей. Мое любопытство к снегу полностью удовлетворил бы такой ответ: «Потому что становится холодно». Но моя хорошая память убедила родителей в том, что я был одаренным ребенком. Отец прикнопил к двери моей комнаты периодическую таблицу, надеясь, что я мимоходом запомню названия и атомные веса химических элементов. Я запомнил только десять элементов, причем без всякого порядка и без атомных весов. На таблице я нарисовал стрелочки, соединяющие элементы, начинающиеся с одной и той же буквы. Психологи, возможно, назвали бы это распознаванием образов и отметили бы мою сообразительность, но все это не имело никакого отношения к гениальности.
Окрыленные большими надеждами, родители не хотели считаться с фактами. В салоне появилось фортепиано. Мама нашла на чердаке свою старую скрипку и как будто случайно оставляла ее на виду — у камина или на книжной полке, в расчете, что в один прекрасный день я возьму ее в руки, отнесу к себе в спальню — и оттуда вдруг польются чарующие рыдающие звуки. Но скрипка так и лежала забытая в гостиной, зловещая, как детский гробик, в своем футляре. Я чувствовал, как она ждет меня всей своей темно-оранжевой обивкой футляра, всеми своими провисающими струнами, но не мог заставить себя открыть крышку.
К девяти годам я уже несколько раз принял участие в математических олимпиадах, проходивших в школьном спортивном зале, и в шахматных турнирах, устраивавшихся в скаутской комнате. Ездил я и в летние лагеря, целью которых было выявление вундеркиндов. Главные события моей жизни фиксировались кинокамерой на 16-миллиметровую пленку. Перед соревнованиями мама пекла мою любимую лазанью с пюре, а отец готовил на завтрак «пищу для ума» — морковный сок и стейк. Этот рецепт подсказал ему Уит, коллега по физическому факультету, свято веривший в чудодейственную силу этих продуктов. Вкус прожаренного на сковородке стейка и сочной морковной мякоти был сигналом того, что начинается очередная попытка вырыть из земли мои таланты.
Увлеченный этими поисками, отец отзывался о школе как о пустой формальности, с которой надо смириться будущему гению.
— Днем попрыгай с ними через обручи, — говорил он, — а вечером я научу тебя настоящим вещам.
Настоящими вещами оказывались основы алгебры и физики. Он объяснял мне, что такое гравитация, движение, свет, раскрывал тайны молекул и атомов, из которых состоят все вещи. Мы наблюдали за падением капель и разглядывали эти капли под микроскопом. Мы собирали пыльцу и смотрели, как формируются кристаллы льда. Я воображал сцены из химического балета: вот сближаются, кружась, молекулы водорода и кислорода, а вот образуются вода и лед. Мы говорили о том, как Солнце сжигает