— Скажи, ты видишь слова и цифры? — спрашивал отец, глядя на проносящиеся мимо поля.
— В каком-то смысле — да.
— Что значит «в каком-то смысле»? — Он повернулся ко мне всем телом.
— У некоторых слов есть вкус и вес. А другие имеют запах и способны двигаться. Они как предметы.
— Предметы в действительности представляют собой сгустки потенциальной энергии.
— Наверное. Я не знаю.
Мама обернулась и спросила, видимо, чтобы прервать этот допрос:
— Может, где-нибудь поблизости перекусим?
Она старалась не оставлять меня наедине с отцом и как-то нас развлекать: мы ходили по ресторанам, посещали местные достопримечательности или универсальные магазины, где можно было поболтать о покупках.
Когда мы возвращались с этих прогулок в институт, отец и доктор Гиллман выпивали в столовой по рюмочке бренди, а потом Уит отвозил родителей назад в Висконсин. Доктор и отец, несомненно, уважали друг друга: они были людьми науки, оба занимались улавливанием неосязаемых сущностей, один — элементарных частиц, другой — источников гениальности. В столовой они подолгу сидели молча, как квакеры, которые ждут, что нечто важное подвигнет их заговорить. Потом обменивались репликами.
— Некоторые люди рождаются с феноменальными талантами. Эти таланты только ждут того, чтобы им помогли проявиться, — говорил Гиллман. — Все остальные рождаются только с надеждой…
— Таланты сами находят путь к нам — откликался отец, — как радиосигнал проходит через пустоту.
Мне кажется, в Гиллмане он нашел такого же близкого по духу человека, как некогда Уит — в его собственном отце, Поупе Нельсоне. Только сближала их не возможность построить модель военного корабля, а возможность создать гения.
22
Доктор Гиллман предложил мне остаться в институте, чтобы закончить учебный год и поучаствовать в углубленном исследовании памяти. Я должен был посещать класс, где ребята занимались по обычной школьной программе, и мог одновременно подать заявление о поступлении в университет на следующий год. Отцу этот план очень понравился, и я согласился жить в институте дальше. Я делил свое время между ежедневными испытаниями памяти, школьными занятиями и просмотром телепрограмм.
В следующие месяцы в институте сменилось много «гостей». Одни из них были несомненными гениями, другие — людьми с необычными способностями. Тут встречались изобретатели алгоритмов, авторы компьютерных программ сжатия данных, первооткрыватели антител и другие. Среди прочих выделялся средних лет мужчина по имени Арлен, довольно известный ясновидящий. Он приезжал в институт каждые две недели, чтобы поучаствовать в тех же экспериментах с паранормальными способностями, в которых была занята и Тереза. Этот Арлен, похоже, был пьяница. Во всяком случае, когда он появлялся за ужином, от него пахло солодовым виски. Рассказывали, что ФБР присылает ему купальники и зубные щетки пропавших детей и он помогает в поисках. Роджер теперь проводил в институте только пару дней в неделю, но тем не менее за ним сохранялась мастерская, набитая моделями разных зданий. Дик и Кэл Сондерсы съездили на конференцию в Неваду, где представили свою модель сжигания топлива, и вернулись оттуда в рубашках, купленных в казино Лас-Вегаса.
Я продолжал просиживать все вечера напротив старенького «Зенита», моего алтаря памяти. Специально задернув шторы, я наслаждался омывавшим меня хромовым светом телевизионного экрана. У всех ведущих игровых шоу были одинаковые голоса — бойкие, дымчатые и бравурные. Они напоминали комедийных дядюшек, которые, набравшись джина с тоником, раздают советы о таймшерах[43] и предсказывают победителей на скачках. Эти люди в костюмах от братьев Брукс[44] заводят аудиторию своими заранее подготовленными ехидными репликами и получают тайное удовольствие, когда тупица из Индианаполиса — учитель физкультуры или брокер из взаимного фонда — оказывается не в состоянии ответить на вопрос и вместо путевки на Багамы получает в качестве приза пылесос. Меня волновали обещания больших кушей, но еще сильнее завораживало предопределение: я пытался угадать, кому сегодня суждено выиграть, а кому проиграть.
После ужина мы с Тоби возвращались к себе в комнату и беседовали до поздней ночи. Он расспрашивал меня, как выглядят люди. Он этого совсем не знал, потому что никогда не трогал чужие лица. «Зачем мне знать, большие у них носы или нет и есть ли у них следы угрей на лице. Ты мне расскажи, какого цвета бывают глаза и какая у Верны ложбинка между грудями». Я рассказывал ему о манере Гиллмана смотреть на метр влево от человека, с которым он разговаривает, и о том, что у Верны нет на руке обручального кольца.
— А какой у нее размер бюста? — спрашивал Тоби, поднимая брови.
— Ты маньяк.
— Ну скажи!
— Средний. Но учти — она тебе в бабушки годится.
— У меня есть одно важное преимущество перед вами всеми. Для меня не важно, как выглядит женщина и сколько ей лет. Вообще же слепым жизнь кажется гораздо проще. Какой у меня самый страшный ночной кошмар? Сбой дыхания и потные ладони.
Но иногда на Тоби накатывала музыка, и тогда он прекращал болтать и забывал обо всем на свете, погружаясь в какое-нибудь интермеццо. Он тихо напевал своим золотисто-красноватым голосом целые концерты и арии, тщательно соблюдая ритм и паузы, превосходно интонируя. Тоби вбирал и выпускал воздух так, словно играл на фаготе, но при этом гудел только чуть-чуть громче шепота. Я же лежал, откинувшись на подушку, и смотрел, как передо мной развертывается целая цветовая симфония.
Еще мы говорили о наших семьях. Я рассказал о том, как мои родители безуспешно пытались отыскать во мне таланты. Пожаловался, что мой отец, прекрасно разбираясь в джазе, не может поддержать самый простой разговор о бейсболе или о кинофильме, если только это не самая тупая комедия. В ответ Тоби рассказал о своей семье. Он вырос в Нью-Йорке, в семье музыкантов: отец — дирижер, а мать играет на гобое.
— Мы жили к западу от Центрального парка, в одном из этих огромных домов с видом на Гудзон.
Мы оба лежали в кроватях; я смотрел в окно.
— Я никогда не был в Нью-Йорке, — сказал я.
— Учился я дома. Родители считали, что мне будет скучно в обычной школе. Они ставили мне пластинки и покупали ноты, напечатанные азбукой Брайля. Их выпускает один парень в Чикаго.
Тоби повернулся на бок, положил руку под голову и продолжал:
— Когда я был совсем маленький, меня часто водили в Центральный парк, и я там играл с собаками. Еще мы устраивали пикники, и отец всегда брал на них маленький транзистор. У нас всегда играла музыка, даже в ванной.
— Значит, ты для этого родился.
— Разумеется, — кивнул он. — И вот однажды отец взял меня на концерт. Он дирижировал в Карнеги-холле. Он посадил меня прямо на сцену, рядом со скрипками. Мне было лет шесть, не больше, но я уже играл Моцарта, легкие вещи. Я не видел, как он дирижировал, но чувствовал по музыке. Он поднимал локти вот так, словно они были у него привязаны на веревках, и все движения делал одними запястьями.
— А ты сам когда-нибудь играл перед большой аудиторией?
— Нет. У меня боязнь сцены. Меня начинает разрывать на куски, если собирается больше трех слушателей.
— А откуда ты знаешь, сколько их собирается?