— Я знаю, понял! По чиханью, по кашлю, да просто по тому, как они дышат. Они все ждут от меня чего-то необычного, а меня от этого рвет на куски.
Тоби замолчал, а потом стал тихо напевать какую-то арию. Зашевелился в своем углу Оуэн.
— Это будет вторник… — пробормотал он.
— У каждого свои фокусы, — сказал Тоби. — У календарных психов есть формулы, благодаря которым они все запоминают. Оуэн, наверное, эти формулы и во сне видит. Всякий нормальный парень в его возрасте уже видел бы сны о девках. А у него встает, когда он думает о високосных годах.
— А у тебя какой фокус? — спросил я.
— Есть приемы, которые помогают мне запоминать музыку. Я слышу главную ноту в аккорде и воображаю ее в виде прямой линии. Все остальные ноты либо выше, либо ниже этой линии, и их можно представить точками.
— Разумно.
— А еще мой фокус состоит в том, что я не очень всем этим заморачиваюсь. Это и есть главный секрет. — Тоби глубоко вдохнул, словно собираясь снова запеть, а потом сказал: — И никто не знает, зачем мы всё это делаем.
Я начал заниматься в классе — мрачной комнате, где, кроме меня, сидели Тереза, Тоби, Кэл и Дик. У Оуэна был отдельный учитель, приезжавший к нему несколько раз в неделю. Мы следовали программе средних школ штата Айова. На уроках математики близнецы Сондерсы принимались валять дурака, пока остальные боролись с алгеброй и геометрией для старших классов. Я все время таращился на Терезу, и Тоби тоже то и дело поворачивался в ее сторону. По ночам мы вспоминали ее слова и пытались понять их скрытый смысл. Терезе было шестнадцать лет, она расцветала с каждым днем, а кроме того, она была для нас загадкой. Тоби она представлялась в виде сочетания запаха жвачки с вишневым вкусом и шампуня на травах, с хрипловатым ироничным голоском, часто обращавшимся к нему с шутками. А я видел девочку с острыми локтями, которая должна была вот-вот превратиться в женщину. Мне казалось, что это произойдет в какой-нибудь один день. Джинсы становились ей тесноваты, на груди, под футболкой и армейской курткой, явно что-то топорщилось. Случалось, на прогулке или шагая по коридору, Тереза вдруг как будто вспоминала о своем распускающемся теле и внезапно складывала на груди свои длинные тонкие руки. Это была поза неприступности, или, еще лучше, поза, которую египтяне изображали на саркофагах.
Наш с Тоби покой был нарушен. Мы раздобыли где-то номер журнала «Чик фест». Когда Оуэн заснул, я включил фонарик и принялся листать его, рассказывая Тоби о позах, которые видел. Мне вспомнились времена, когда мы с Максом и Беном проводили время, таращась на грудастых женщин на расфокусированных фотографиях с плохо выставленным светом и какими-то неразличимыми предметами на заднем плане. Нам, мальчишкам, эти фотографии казались верхом совершенства. Теперь Макс и Бен учились в выпускном классе висконсинской школы и, надо думать, уже давным-давно потеряли невинность.
Я вдруг припомнил выученные ранее куски из «Анатомии» Грея:
— Ну так вот, эта блондинка… — продолжал я тем временем рассказывать Тоби.
— Какая блондинка? С разведенными ногами?
— Нет, вторая.
— Ага.
— Она задрала свои ноги на эту старую кровать, но сама при этом лежит на полу на ковре…
— А ковер какой? Персидский? Турецкий? Главное — детали.
— Откуда я знаю? Наверное, персидский, — ответил я.
— Конечно персидский. А одежда на ней есть?
— Кое-что есть.
— Что именно?
— Ну, эта штука с кружевами. Трусы.
— Трусики, — поправил меня Тоби. — У женщин это называется трусики.
— Ладно. И еще сиськи у нее вот так сжаты.
— То есть она их сжимает?
— Ну да.
Тоби вздохнул:
— Я такие фотографии никогда не увижу. Но зато я сиськи щупал.
— У кого?
— У одной из моих нянек. Как-то раз я просто попросил ее дать потрогать. Просто попросил, как снотворное на ночь.
— Ну ты даешь!
— Я сказал ей: я ведь никогда не увижу женских сисек. И тогда она говорит: «На потрогай». Сама предложила.
— Ну!
— Она наклонилась над моей кроватью, а я сунул руку ей под рубашку. Сначала это было как потрогать лицо — ну, ты знаешь, слепые это часто делают. А потом я сжал их, а она сразу застеснялась.
— Ты маньяк! — сказал я, не очень веря в то, что он рассказывает.
— Я думаю, мне надо выбросить девчонок из головы, — сказал Тоби. — Я уже решил, что так и сделаю.
Мы помолчали.
— А мои родители, наверное, больше не занимаются сексом, — сказал я. — По-моему, маме это дело кажется отвратительным.
— Ну да! Все это делают.
— Не все.
— Если Тереза недавно была в душе, я это чувствую по запаху. Тогда от нее пахнет шиповником, — сказал Тоби.
— Да брось ты врать!
— Я тебе говорю: шампунь с шиповником.
Я привстал и выключил свет.
Вскоре после этого разговора мы подслушали, как Тереза беседует с доктором Гиллманом. По пятницам они проводили сеанс диагностики. Мы отследили, когда и где это обычно происходит, и за десять минут до начала их встречи потихоньку пробрались в кабинет Гиллмана на втором этаже. Там стоял большой стол из красного дерева, заваленный книгами и папками с бумагами, от которых пахло, как в старой церкви. Кабинет Гиллмана был похож на кабинет моего отца — нигде не видно ни малейшей попытки навести порядок. Мы спрятались в большом стенном шкафу, среди старых пальто и пиджаков, — я приметил это место во время наших встреч с Гиллманом.
Наконец вошли Тереза и доктор. Они сели за стол, а потом кто-то из них снял телефонную трубку и набрал номер. Это был междугородний вызов, начинавшийся с 308, — я распознавал кнопки тонального набора по окраске их звуков.
— Будьте добры доктора Шэвима, — произнес Гиллман и через несколько секунд продолжил: — Доброе утро, Шон! Как дела? Ну, что ты припас для нас сегодня?
Я слышал, как скрипит кожаное кресло, в котором сидела Тереза. Гиллман несколько раз сказал «ага», а потом обратился к ней:
— Тереза, поговори, пожалуйста, с миссис Чарнецки. Ей восемьдесят лет, и она жалуется на боль в горле. Ей стало трудно говорить. Анализов еще не делали.
— Хорошо, — ответила Тереза.