Снаружи на подоконнике сидела птица-кардинал и клевала зерна, специально оставленные там Гиллманом. Я поглядел в окно и увидел, что внизу, на тщательно постриженной лужайке, близнецы Сондерсы играют в летающую тарелочку. Кэл носился с такой радостью, словно только что воскрес из мертвых, размахивал руками и подпрыгивал на каждом шагу. Я представил свою жизнь без телевизора, и меня охватила тоска. Телевидение было нитью, которая связывала меня с остальным миром, и его образы иногда казались мне более реальными, чем мои собственные мысли.
— Значит, вы говорите… — начал я.
— Что пора учиться тому, как можно применять свои знания.
— А что, если они бесполезны?
— Нет ничего бесполезного, Натан. Синестезия послужит восстановлению функций твоего головного мозга. Это будет чудо возвращения. — И он протянул мне большой учебник под названием «Мировая история». — К завтрашнему дню постарайся выучить главу про сельское хозяйство.
Я прикинул, сколько весит эта книга: она была никак не тоньше Библии.
— Ты должен запомнить всю книгу. Только вообрази: ты будешь знать все основные факты мировой истории! Разве это не здорово? — С этими словами доктор улыбнулся так, что стало понятно: аудиенция окончена.
Я спустился по лестнице с тяжелой книгой в руках. Войдя в комнату, я бросился на кровать и положил себе на живот подушку. Книга с тяжелым звуком шлепнулась на ковер. Я поглядел на нее, уже чувствуя, что сдамся и примусь ее читать. В информации был своего рода соблазн: на каждой странице меня ждали подобные водяным знакам незабываемые цвета и формы.
Человек-охотник, древние царства и ирригация. Об изобретении денег рассказывалось в главе под называнием «Ранние отношения между людьми». Книга в семьсот страниц начиналась с доисторических времен и возникновения языка, а кончалась «холодной войной». Приступая к чтению, я вовсе не вдохновлялся словами доктора Гиллмана о том, что по этой книге можно узнать всю мировую историю. Для меня это было просто собрание дат и имен, такое же как биржевые сводки. Правда, мое внимание то и дело привлекала стилистика отдельных пассажей: «Прямолинейные историки прошлого соизволили ввести понятие сельскохозяйственной революции» или «История — это ненадежная и переменчивая наука, которой занимаются по преимуществу те, кто хотел бы сакрализировать прошлое».
По утрам я читал в постели, подложив под книгу подушки. События в интерпретации автора походили на мелодраму, он рассказывал законченные истории с внезапными поворотами и неожиданными развязками: ледяные мосты соединяли континенты, появление каменных рубил приводило к освоению огня и переселениям племен, чай и кофе меняли жизнь Европы, потому что прогоняли сон у рабочих на английских фабриках XIX века. Пробираясь сквозь пучину слов, я узнавал о путешествиях и памятниках, о моряках, вглядывавшихся в горизонт в поисках неизвестных ранее берегов, об открытии новых путей для доставки пряностей, о том, как пираты протаскивали провинившихся под килем корабля, о викингах, обожавших медовые напитки, о святых местах, о подпорках, держащих стены кафедральных соборов, о минаретах и куполах мечетей, о бумагопрядильных фабриках, о низких домиках с соломенными крышами, обитатели которых любили глинтвейн, о полях ячменя и плевел, о святилищах язычников и о страхе Божием. Однако лично для меня история была всего лишь психоделическим видением, состоящим из быстро сменяющихся неоновых полос, привкуса ржавого железа и аммиачных запахов.
Я рассматривал портрет автора на спинке обложки — мистер Томсон Уивелл сидел в библиотеке: огромная копна волос, напоминающая парик, брови изогнуты, как боевые луки, на лице выражение ученого недовольства, как будто муть истории его раздражала. Я вдруг понял: весь этот огромный том написан не столько затем, чтобы интерпретировать факты мировой истории, сколько для того, чтобы выразить взгляды автора на государственность и прогресс. Это была история не мира, а одного человека. Внутри головы мистера Уивелла одни народы побеждали другие, интеллект брал верх над животными инстинктами и все происходило по единому космическому плану, который направляла высшая воля, явно предпочитавшая белую расу всем остальным. Похоже, я понял задумку Гиллмана: доктор хотел заставить меня перестать воспринимать слова как неоспоримые факты. Однако при встрече он ничего об этом не говорил. Он просто интересовался: «Как поживает мистер Уивелл?» — словно Томсон был одним из «гостей» института, ненормальным с пристрастием к запоминанию разных дат.
24
Тереза почти все время проводила одна. Иногда она отправлялась гулять в поле и даже каталась верхом, взяв лошадь на соседней ферме. Каждую пятницу она разговаривала по телефону с больными. Весной иногда купалась в речке за домом. Потом сидела с мокрыми волосами, завернувшись в полотенце, под платанами и курила «Мальборо», а я, расположившись на лужайке со своим историческим томом, поглядывал на нее издали.
Как-то раз я уселся почти у самого ручья, и, возвращаясь с купания в дом, она немного поговорила со мной. В этот день я почувствовал, что скоро пойдет дождь, купаться она не станет, и потому смотрел на нее без своей обычной осторожности. Она промчалась мимо меня, босая, со сложенными на груди руками, а потом вдруг остановилась и спросила:
— Ты что, следишь за мной?
— Конечно слежу.
— Если ты будешь меня преследовать, я скажу доктору Гиллману.
— Нет. Я не преследую. Я просто… смотрю.
Она поправила полотенце у себя на талии. По предплечью у нее стекала струйка воды.
— Тебе надо начать курить, — сказала она. — А то ты не знаешь, куда девать руки.
— Ага.
— Я могу тебя научить. После ужина я хожу курить в амбар.
Она пошла к дому. Когда Тереза проходила мимо лужайки, где Кэл, Дик, Оуэн и Арлен кидали тарелочку, они не обратили на нее никакого внимания. Может быть, их таланты лишали их возможности видеть красоту? Интересно, когда они глядели на картины Рембрандта или Моне, неужели они не видели этого рассеянного бледного света, этих теряющихся в дымке холмов? Похоже, никто в институте, кроме слепого Тоби с его фантазиями, и не подозревал, что Тереза прекрасна. Должно быть, они замечали худые руки и ноги, но не видели, как в ее глазах вспыхивают зеленые искорки, как она поправляет свои угольно- черные волосы и как тогда открывается тонкая бледная шея. Они не понимали, какие у нее чувственные красные губы — такие, будто она только что пришла с прогулки по морозу.
В тот же день, когда сгустилась темнота, я получил в старом амбаре свой первый урок курения. Амбар оказался действительно старым: на вид ему было не меньше ста лет. Он был сложен из огромных, грубо отесанных бревен, соединенных на концах «ласточкиным хвостом». На втором этаже находился сеновал, где всегда дежурил кот. Тереза ждала меня у входа, из кармана у нее высовывалась пачка «Мальборо», в руках она держала фонарик. Когда мы вошли внутрь, в нос ударил запах люцерны и сушеной кукурузы. Она отвела меня в уголок, где у нее было устроено из тюков соломы что-то вроде иглу. Сюда она забиралась каждый вечер, чтобы покурить, пока «гости» института поедали в столовой пирог с персиковым вареньем, а братья