работы и просмотрел их на глазах у профессора, потом взял наугад одну картинку, сказал, что это гениальное произведение, и на месте купил ее у Гитлера, заплатив наличными больше, чем профессор, вероятно, мог бы заработать за месяц, а то и за несколько месяцев.
Примерно за час до этого Гитлер загнал свое пальто, чтобы хоть чего-нибудь перекусить, а ведь зима была не за горами. Значит, если бы не мой папаша, Гитлер, может, помер бы с голоду или от воспаления легких еще в 1910 году.
Отец и Гитлер даже подружились – бывает, что людей так сводит жизнь, – они утешали друг дружку, развлекали, посмеивались над мэтрами, не признававшими их, и так далее. Я знаю, что они несколько раз совершали вдвоем длинные пешие походы. Об их сердечной дружбе я узнал от мамы. Когда я, с годами, заинтересовался прошлым моего отца, уже назревала вторая мировая война и отец молчал как рыба о своей былой дружбе с Гитлером.
Подумать только: мой отец мог придушить самое мерзкое чудовище двадцатого века, мог бы просто дать ему умереть с голоду или замерзнуть под забором. А он вместо этого стал закадычным другом Гитлера.
Вот мое главное возражение против жизни как таковой: слишком уж много самых чудовищных ошибок можно совершить, пока живешь на свете.
Акварель, купленную моим отцом у Гитлера, и теперь считают лучшей работой чудовища, пока оно было художником; картинка долго висела над кроватью моих родителей в Мидлэнд-Сити, штат Огайо. Она называлась «Миноритская церковь в Вене».
2
Отца очень хорошо принимали в Вене, и все знакомые считали, что он американский миллионер, который живет под видом нищего художника, он там и развлекался почти четыре года. В августе четырнадцатого года, когда вспыхнула первая мировая война, он вообразил, что карнавал теперь превратился просто в пикник на свежем воздухе, где-нибудь за городом. Он был так счастлив, так наивен, так доволен собой, что попросил своих влиятельных друзей помочь ему вступить в венгерскую лейб- гвардию, где при офицерской форме полагалось носить шкуру барса.
Он был просто влюблен в эту барсову шкуру.
Но его вызвал к себе американский посол в Австро-Венгерской империи, некий Генри Клауз, который был родом из Кливленда и хорошо знал родителей моего отца. Тогда отцу было двадцать два года. Клауз объяснил отцу, что он потеряет американское гражданство, если вступит в ряды иностранной армии, и что он, посол, навел справки об отце и узнал, что он совсем не такой художник, каким себя воображает, что он сорит деньгами, как пьяный матрос, и что обо всем этом посол сообщил родителям отца, уведомив их, что сынок совершенно потерял представление о действительности и что пора его срочно вызвать домой и определить на какую-нибудь приличную работу.
– А если я откажусь? – спросил отец.
– В таком случае ваши родители решили больше вам денег не посылать, – сказал Клауз.
И отцу пришлось возвратиться домой.
Не думаю, чтобы он надолго задержался в Мидлэнд-Сити, если бы не помпезный каретный сарай – единственное, что осталось от его родного дома. Он был шестиугольный. Он был каменный. Крыша на нем была шатровая, крытая шифером. Изнутри она опиралась на прочные дубовые балки. Все сооружение напоминало небольшой кусочек Европы, перенесенный на юго-запад штата Огайо. Это был подарок моего прадеда Вальца молодой жене, тосковавшей по родному Гамбургу. Все строение, до последнего камня, было точной копией картинки из любимой прабабушкиной книги немецких сказок.
Оно сохранилось до сих пор.
Однажды я водил по этому сооружению искусствоведа из Огайского университета, что в Афинах, штат Огайо. Он сказал, что оно похоже на амбар, построенный в средние века на развалинах римской сторожевой башни времен Юлия Цезаря. А Цезаря-то убили две тысячи лет тому назад. Подумать только…
Я думаю, что мой отец все же был не совсем бездарным художником. Как и его приятель Гитлер, он питал слабость к романтической архитектуре. Он стал перестраивать каретный сарай под студию художника, достойную нового Леонардо да Винчи, каким считала отца обожавшая его мать.
– Бабка твоя совсем ума лишилась, – говорила мне мама.
Иногда я думаю, что у меня была бы совсем другая психика, если бы я вырос в обыкновенном маленьком американском домике – если бы наш дом был не таким огромным.
Отец распродал все экипажи, стоявшие в сарае, – сани, дрожки, фаэтон, карету, да мало ли что там было. Потом он велел сломать стенки всех десяти денников и комнаты для упряжи. Теперь он мог расположиться в огромном помещении; такого простора и таких высоких потолков не было ни в одной церкви и ни в одном официальном учреждении Мидлэнд-Сити.
Можно ли было там играть в баскетбол? Баскетбольная площадка имеет двадцать восемь метров в длину и пятнадцать в ширину. А дом, где прошло мое детство, имел всего двадцать четыре метра в диаметре. Так что он метра на четыре не дотянул до баскетбольной площадки.
В этом каретнике было двое ворот, куда легко могла бы въехать карета четверней: одни ворота выходили на юг, другие – на север. Отец велел снять створки северных ворот, и его старый наставник Август Гюнтер сделал из них два стола – обеденный стол и рабочий стол для отца, где он разложил на виду свои краски, кисти, мастихины, палочки угля и так далее.
Пролет застеклили – до сих пор это самое большое окно во всем Мидлэнд-Сити; свет падал с северной стороны – при таком освещении любили писать все великие художники.
И перед этим окном стоял мольберт отца.
Да, он снова связался с малопочтенным Августом Гюнтером, которому уже давно перевалило за шестьдесят. У старого Гюнтера была только одна дочь, Грэйс, так что к моему отцу он относился как к родному сыну. И более подходящего сына для Гюнтера трудно было себе представить.
Тогда мама была еще совсем девчушкой и жила она в особняке по соседству. Она до смерти боялась старика Гюнтера. Ей внушили, что все хорошие девочки должны убегать от него. И до самой смерти мама вздрагивала, когда при ней поминали Августа Гюнтера. Для нее он был пугалом. Она его боялась, как лешего.
Надо добавить, что отец закрыл ворота, выходившие на юг: запер их на засов, и рабочие законопатили все щели, чтобы не дуло. А потом Август Гюнтер сделал входную дверь. Это был вход в студию моего отца, где мне предстояло провести детство.
Над огромным помещением шла широкая шестиугольная галерея. Ее разделили перегородками, устроили там спальни, ванные комнаты и небольшую библиотеку.
Выше был чердак под шатровой крышей, крытой шифером. Отцу чердак, как видно, поначалу был не нужен, и он не стал его переделывать.
Все это было ужасно непрактично, но мне кажется, что отец именно этого и добивался.
Отец был в таком восторге от огромного пространства, от пола, мощенного булыжником по песчаному грунту, что и кухню собирался перенести на галерею. Но тогда прислуге пришлось бы возиться рядом со спальнями, и вся эта возня, да и кухонные запахи мешали бы нам спать. А подвального помещения для кухни не было.
Так что отцу пришлось скрепя сердце поместить кухню внизу, приткнуть ее под галереей и отгородить старыми досками. Там было тесно и душно. Но я полюбил эту кухоньку. Мне там было так спокойно, так уютно.
Многим людям казалось, что в нашем доме нечисто; и в самом деле, когда я родился, у нас чердак был заполонен силами зла. Там хранилась целая коллекция – более трехсот образцов старинного и современного огнестрельного оружия. Отец закупил все это в 1922 году, когда они с мамой проводили свой полугодовой медовый месяц, путешествуя по Европе. Отец не мог налюбоваться на все эти ружья, а ведь они были не лучше, чем кобры или гремучие змеи.
Они несли смерть.