стоял жуткий холод.
Этот проклятый дом невозможно было натопить. Отцу нравились голые каменные стены, голые балки, на которые опиралась крыша над хранилищем оружия.
Даже в конце жизни, когда за отопление платил мой брат Феликс, отец и слышать не хотел ни о каком утеплении.
– Умру – тогда и утепляйтесь, – говорил он.
Ни мама, ни отец, ни Феликс никогда на холод не жаловались. Дома они очень тепло одевались и говорили, что во всех американских домах слишком жарко и что от этой жары замедляется кровообращение, люди становятся вялыми, тупыми и так далее.
Видимо, все это тоже входило в нацистский кодекс чести.
Меня заставляли выходить из моей кухоньки на сквозняки, гулявшие по всему нижнему этажу, – по- видимому, чтобы я стал закаленным и сильным. Но я снова пробирался на кухню, где было так тепло, так вкусно пахло. Там было очень весело – ведь это было единственное место в доме, где что-то делали, работали, хотя там было тесно, как в корабельном камбузе. А тем, кого обслуживали, тем, кто бездельничал, было предоставлено все огромное пространство в доме.
И в холодные дни, и даже в не очень большие холода почти вся негритянская прислуга, и дворник, и горничные набивались в тесную кухню, к поварихе и ко мне. Они любили сидеть в тесноте. В детстве, как они мне рассказывали, они спали на широченных кроватях все вместе, целая куча братишек и сестер. Мне казалось, что это было ужасно весело. Я и до сих пор считаю, что это ужасно весело.
Там, в этой тесной кухне, все болтали наперебой, говорили, говорили без конца и хохотали, хохотали до слез. И я тоже хохотал и болтал вместе со всеми. Они меня приняли в свою компанию. Я был славным мальчишкой. Все меня любили.
– Что скажете про эти дела, мистер Руди? – спрашивал меня кто-нибудь из слуг, и я что-то говорил, иногда невпопад, но все делали вид, будто я изрек что-то очень важное или удачно сострил.
Если бы я умер в детстве, то, наверное, умер бы в полной уверенности, что жизнь – это наша маленькая кухня. Я отдал бы и теперь все на свете, чтобы вновь попасть в эту кухню – в самый холодный зимний день.
«О, дай мне вернуться в родную Виргинию…»
Потом нацистский флаг у нас спустили. Отец перестал разъезжать. По словам моего брата Феликса – он тогда был в восьмом классе, – отец даже перестал выходить из дому и отвечать на телефонные звонки и месяца три не читал писем. Он впал в такую глубокую депрессию, что все боялись, как бы он не покончил с собой, так что мама потихоньку вынула ключ от оружейной комнаты из его связки ключей. Но он этого даже не заметил. У него совсем пропала охота возиться со своим ненаглядным оружием.
Феликс говорит, что отец мог бы впасть в депрессию и без того, что творилось вокруг. Но письма, которые он получал, и телефонные звонки становились все более угрожающими, к нему зачастили агенты ФБР – все требовали, чтобы он зарегистрировался как агент иностранной державы в соответствии с законами нашей страны. Человек, который был шафером у него на свадьбе, тот самый Джон Форчун, перестал с ним разговаривать и рассказывал всем и каждому, что отец – человек бесхарактерный, но опасный.
Так оно и было.
Сам Форчун был по происхождению чистокровный немец. Его фамилия – точный перевод на английский язык слова «глюк», что по-немецки значит «удача, счастье».
Этот Форчун так и не дал отцу возможности помириться с ним, потому что в 1938 году он вдруг отправился в Гималаи на поиски истинного счастья и высшей мудрости – словом, того, чего он не мог обрести в Мидлэнд-Сити, штат Огайо. Его жена умерла от рака. Детей у него не было. Очевидно, кто-то из них – он сам или его жена – страдал бесплодием. Молочная ферма, которой эта семья долго владела, обанкротилась, и ее отобрало мидлэндское отделение Национального банка.
А Джона Форчуна похоронили в рабочем комбинезоне – в столице Непала, городе Катманду.
6
После взрыва нейтронной бомбы в Мидлэнд-Сити не осталось ни одной живой души. Дней десять все газеты только об этом и писали. Шуму могло быть и побольше, если бы этот взрыв развязал третью мировую войну, но наше правительство поспешило заверить, что бомба была американского производства. В одном из выпусков последних известий – я слушал его по радио здесь, в Гаити, – ее даже назвали «своя, родная бомба».
Вот официальная версия этого происшествия: американский грузовик перевозил эту американскую бомбу по государственной магистрали, и бомба взорвалась. Считается, что это – несчастный случай. Как будто грузовик (если он и вправду был) проезжал мимо новой гостиницы «Отдых туриста» возле гуверовского «Парка „понтиаков“ у Одиннадцатого поворота», когда взорвалась эта бомба.
Все население округа погибло, в том числе и пятеро преступников, ожидавших казни в камере смертников в исправительной колонии для взрослых, в Шепердстауне. Да, я разом потерял множество знакомых.
Но строения почти все уцелели, так и стоят, со всей обстановкой. Я слышал, что все телевизоры в гостинице «Отдых туриста» работают безотказно. И телефоны – тоже. И холодильная установка за стойкой бара по-прежнему в полном порядке. Все эти весьма чувствительные приборы находились всего в нескольких сотнях ярдов от центра взрыва.
В Мидлэнд-Сити, штат Огайо, теперь никто не живет. Погибло около ста тысяч человек. Это приблизительно равно населению Афин при Перикле, в Золотом веке. И двум третям населения Катманду.
И я никак не могу удержаться, чтобы не задать вот какой вопрос: значит, для кого-нибудь или для чего-нибудь нужно было, чтобы целая россыпь смотровых глазков закрылась в мгновение ока? А раз движимое и недвижимое имущество не пострадало, то, может быть, мир и не потерял ничего стоящего?
Мидлэнд-Сити, штат Огайо, от радиации чист. Новые жители могут въезжать хоть сейчас. Говорят, что город отдадут беженцам из Гаити.
Счастливого новоселья!
Там стоит Центр искусств. Уж если бы нейтронная бомба повреждала и строения, то прежде всего она опрокинула бы Центр искусств имени Милдред Бэрри, здание с виду такое незащищенное – хрупкий белый шар на четырех тонких опорах посреди Сахарной речки.
Этим помещением никто никогда не пользовался. Стены его совершенно голые. Как замечательно могли бы их использовать гаитяне – самые плодовитые художники и скульпторы в истории человечества!
Пусть бы самый талантливый из них восстановил студию моего отца. Пора настоящему художнику занять эту студию – ведь там такое чудесное освещение, с северной стороны.
Гаитяне говорят на креольском диалекте, это диалект французского языка, в котором есть только одно время – настоящее. Я прожил в Гаити с братом почти полгода и уже могу объясняться на этом языке. Мы с Феликсом содержим там гостиницу. Мы купили отель «Олоффсон», похожий на пряничный домик. Стоит он у подножия скалы в Порт-о-Пренсе.
Представьте себе, что такое язык с одним только настоящим временем. Наш метрдотель Ипполит Поль де Милль, который говорит, что ему восемьдесят лет и у него пятьдесят девять потомков, как-то стал расспрашивать меня о моем отце.
– Он мертвый? – спросил он по-креольски.
– Мертвый, – подтвердил я. Спорить тут не приходилось.
– А что он делает? – спросил он.
– Пишет картины, – сказал я.
– Он мне нравится, – сказал он.
Свежая рыба в кокосовом соусе по-гаитянски. Две чашки тертого кокосового ореха завернуть в марлю; держа над мисочкой, облить чашкой горячего молока и