Карпухин увидел клепальный молоток, когда клепали горно первой домны. Он пошел в подручные. На второй домне он уже работал клепальщиком. Когда на площадке умолкли молотки и обе домны были пущены, Карпухин оставил Василису с грудным сыном и уехал клепать домны на другие стройки.
С тех пор он кочевал с домны на домну. В Каменогорске он бывал только наездами, и тетка Василиса ворчала:
— И когда ты угомонишься? Когда ты дома будешь жить? Вот Дарья за Берестова вышла, живут как люди, детей растят. И почета ему больше твоего — весь город его знает, А тебя носит из города в город. Всю жизнь по домнам прошляешься, как цыган!
Но Карпухин не мог усидеть на месте, снова собирал свой сундучок, и его клепальный молоток стучал где-нибудь в Мариуполе или в Керчи, в Макеевке или в Енакиеве, в Кузнецке или в Надеждинске.
В Мариуполе получил он письмо Василисы, все в лиловых потеках от слез, — Андрейка скончался от менингита. Карпухин звал Василису приехать к нему, но она отказалась — на руках хозяйство, не на кого оставить дом.
В Туле Карпухин получил письмо, в котором Василиса сообщала, что у нее теперь живет мальчик двенадцати лет, из беспризорников, тоже Андрейка.
В годы войны Карпухин работал в Тагиле, Каменогорске, Чусовой, снова в Каменогорске.
Он вместе с Василисой и Машей Берестовой проводил эшелон, в котором уехал на фронт приемный сын. Это было в сорок втором году, в конце сентября. Андрей перед отъездом помог выкопать картошку на огороде.
В Чусовой Карпухин получил траурное извещение и узнал точный адрес, где Андрей похоронен: Смоленская область, Ульяновский район, Дудина гора, садик у поворота на большак, ведущий к Дретовской переправе.
Одну каменогорскую домну Карпухин клепал в дни Сталинградской битвы, другую — во время боев на Орловско-Курской дуге. Василиса работала по соседству, подносила огнеупорный кирпич. Чаще всего Карпухин ночевал тут же, на домне. Когда компрессор тарахтел, а значит, клепка в ночной смене шла нормально, — Карпухин спал. Он просыпался, когда компрессор затихал.
В цеховой столовой Карпухин увидел паренька. На вид тому было лет четырнадцать. Он шнырял от стола к столу, дохлебывая чей-то суп. Время было суровое, не всегда кормили досыта, и мало что перепадало пареньку.
В то время управляющий трестом Дымов сам утверждал меню обеда, который получали верхолазы. Меню каждое утро лежало у Дымова на столе, рядом со сводкой доставки цемента, леса, кирпича. Верхолаз должен питаться хорошо, чтобы у него не закружилась голова, не потемнело вдруг в глазах.
Карпухин отдал чумазому пареньку ломоть хлеба, оставил полпорции каши и глядел, как тот жадно ест, держа ложку черной рукой.
— А где же твоя хлебная карточка?
— Украли, — глухо сказал паренек.
Лицо его было в саже, только большой выпуклый лоб оставался чистым.
— Плохо дело… А может, сам продал? На конфеты не хватило или там на кино?
— На кино. — Паренек поднял серые глаза.
— А живешь где?.. Хотя и так видно, где комнату снимаешь…
Ребята, отбившиеся от дела, жили в туннеле под мартенами или в туннеле под печами шестой коксовой батареи — там проходит боров с раскаленным газом.
— Звать тебя как? — спросил Карпухин, когда ни крупинки каши не осталось на тарелке.
— Пудалов, Вадим Павлович.
На него чаще заполняли анкеты и протоколы, чем просто интересовались, как его зовут.
— Родители есть?
— Оккупированы…
— Откуда родом?
— Смоленский, — сказал Вадим все так же глухо.
Смоленский! Карпухин сразу удивительно отчетливо представил себе приемного сына Андрея в ту минуту, когда он сидел, свесив ноги, в воинской теплушке. И сразу же из какого-то закоулка памяти выплыло: «Смоленская область, Ульяновский район, Дудина гора».
— Что с вами, дяденька?
— Сейчас пройдет. Не обращай внимания, сынок…
Каменогорск не знал затемнения. По улицам, тускло освещенным фонарями, Карпухин вел Вадима к себе домой, в Кандыбину балку.
У железнодорожного переезда они переждали, пока пройдет состав, — на платформах громоздились развороченные башни танков с белыми фашистскими крестами, торчали стволы и лафеты разбитых пушек, орудийные Щиты, превращенные в лохмотья, рваные гусеницы танков. Вся эта железная рвань, весь этот лом войны шел из-под Сталинграда, Курска или Ржева в копровые цехи, чтобы его там разделали и пустили в переплавку.
В трамвай Карпухин и Вадим не попали — люди ехали на крышах, цеплялись за оконные рамы, висели на подножках, стояли на буферах между вагонами.
Они прошли мимо утепленных палаток, мимо овощехранилища, недостроенной бани, и всюду светились огни, всюду жили эвакуированные. В иных общежитиях нары были в три этажа.
Эвакуированные квартировали и в домике Карпухина. Хозяева оставили себе только маленькую комнатку, она же служила кухней.
«Куда же мальчишку спать уложим? — подумал Карпухин. — И как нас Василиса встретит? Не нагорело бы!»
Чем ближе он подходил к дому, тем чаще говорил Вадиму:
— Теперь уже недалеко. Теперь совсем близко.
И чем больше он подбадривал Вадима, тем больше сам робел.
Еще с порога он закричал с деланной бойкостью:
— А нас, между прочим, двое! — Карпухин подтолкнул Вадима вперед. — Вот знакомься, Василиса, с Вадимом. Прошу любить и жаловать.
— Это за что же любить? И за что жаловать? Тетка Василиса неприветливо осмотрела с ног до головы чумазого паренька. Тот переступил порог, снял ушанку и стоял, не двигаясь с места.
— Ну, кого испугался? Меня, что ли?
Тетка Василиса сама взяла из рук паренька ушанку и, заметив, что пальцы у него с мороза одеревенели, принялась расстегивать ватник.
— Ты нас, старуха, накормила бы поскорей, — попросил Карпухин, раздеваясь.
— Ишь, едок нашелся! А ты разве не обедал?
— У них там суп известный. Называется мясной. Наверно, быки мимо той кухни прошли…
Карпухин не хотел, чтобы Вадим работал на клепке. Ну куда его, пятнадцатилетнего! Пусть сперва окрепнет в кости, вытянется, обрастет мясом, а потом видно будет.
Вадима поставили к лебедке, и бригадир монтажников на него не обижался.
После войны Карпухин уехал восстанавливать домны на Днепр и в Донбасс. Многие из тех домен — теперь холодных, изувеченных, покосившихся, осевших набок — помнили его руку.
Тетка Василиса приготовила в дорогу снеди на двоих, потому что в том же вагоне с монтажниками уезжал Вадим.
Они приехали в Запорожье. Карпухин помнил этот город многолюдным, оживленным, долго не засыпающим от песен, смеха и веселых голосов. Ныне полуторка петляла по темным улицам, и рваные силуэты разрушенных домов чернели по сторонам. Совы, поселившиеся в давно остывших печных трубах, кричали жутким криком, напоминающим то чей-то злорадный смех, то стенанья и детский плач.
Вадим вздремнул было, притулившись к борту машины, но вскоре проснулся в испуге.
— Совы кричат, — успокоил его Карпухин, — будь она неладны.
Утром Карпухин прошел к Днепру, увидел взорванную плотину Днепрогэса и обмелевший пруд выше нее. Виднелись остатки фундаментов. Село Павло Кичкас было некогда затоплено, дома перенесли на правый берег Днепра, остались только камни. Они заросли за эти десять лет тиной и водорослями, будто все