самом деле, то ли старался выглядеть бодряком, — У меня двенадцать патронов в автомате. Да у тебя неприкосновенный запас имеется. Итого — чертова дюжина. Повоюем!
Пестряков задул плошку, открыл оконце и вылез из подвала, чтобы послушать: нет ли где тревожной перестрелки.
Ведь где-то пробираются к востоку лейтенант с Тимошей.
Пестряков решил отныне уходить еженощно в разведку и добыть хоть какую-нибудь провизию для Черемных.
После того как Пестряков полакомился в кладовке, он особенно остро переживал голод Черемных. А пока голод все настойчивее давал о себе знать и Пестрякову.
Он и прежде не отличался особой ловкостью. Как же воевать дальше, если руки и ноги налились такой тяжестью, словно в них скопилась усталость всех минувших переходов и боев?
«Пестряков пока на танк заберется, — прозвучал вдруг в ушах голос командира танка, с которым он в первый десант отправился, — можно хо-о-орошую цигарку выкурить. Ну прямо пассажир! Такого папашу не на броне возить, а в плацкартном вагоне…»
Впоследствии, конечно, Пестряков приобвык и приспособился по мере сил. Но все-таки никак не тягаться в его годы, при его одышке с молодыми!.. Которые на танк с танка, как белки, сигают…
Он с трудом вылез сегодня из подвала, чтобы прислушаться к ночи. Не дай бог, ослабнет — плохо придется обоим.
После ухода лейтенанта и Тимоши, после того как вылез Пестряков, подвал показался Черемных очень просторным и значительно более холодным.
«Наша горница с улицей не спорится», — вспомнил Черемных присказку отца; она была в ходу, еще когда жили у подножия горы Атач, в палатке.
Ведь и раньше, когда Черемных оставался в одиночестве, оконный проем не был закрыт подушкой. Или сильно похолодало на дворе? Не подоспел ли, как говорят у них на Урале, первый зазимок? Или вчетвером удавалось надышать больше тепла? Или голод не позволяет согреться? Или плошка подбавляла тепла?
Подержать бы руки у фитилька — сразу согрелся бы; по крайней мере, так Черемных казалось…
Пестряков вылез во двор, приставил к оконцу ящик, уселся на нем, привыкая к темноте, прислушиваясь, затем собрался идти и уличил себя в том, что ему никак не удается встать.
Черемных внизу лежал неподвижно, а значит, меньше расходовал энергии. К тому же он все время страдал от боли, а потому меньше — от голода. Или притерпелся к этому лишению, в придачу ко всем другим?
Не то чтобы Пестряков страдал сегодня от голода больше, чем вчера, — такая же стужа у него в животе. Но откуда-то вдруг взялось головокружение.
Он боялся, что дальше будет еще хуже. Эдак подвальный гарнизон всю свою боеспособность растеряет. Обязательно нужно промышлять по ночам съестное, иначе и Черемных не протянет долго.
Мало ли что Черемных не жалуется! Достаточно посмотреть, на кого он похож — нос и скулы заострились совсем по-мертвецки и глаза запали, какие-то нездешние.
Не хватало бед, так еще подмораживает, особенно по ночам. И удивляться не приходится: ноябрь постучался к ним в скрипучую калитку — предзимье.
Вот что плохо: когда Пестряков вылезает из подвала, он не может заткнуть за собой проем подушкой. А ящик из-под пива, приставленный к окну, плохо защищает Черемных от холода. В ящике такие щели — побольше, чем смотровые щели в танке.
Пестряков тревожно ощупал свою обувь. Обе подметки дырявые, один сапог просит каши. Но ведь не потому, что сапоги прохудились, ноги ему отказывают?
«Встать!» — приказал себе Пестряков.
Но отныне его тело начало жить жизнью, независимой от сознания, отказывалось подчиняться его требованиям, оставалось неподвижным, когда получало приказ двигаться.
И откуда только взялось такое сердцебиение? Будто Пестряков отрыл сейчас без передышки окоп полного профиля. Или единолично тащил на себе противотанковое ружье. Или долго бежал вдогонку за танком.
Он сунул руку за пазуху, расстегнул гимнастерку, трофейную рубаху и ощупал себе грудь ниже левого соска. Сердце искать не пришлось — оно бьется, колотится, да так, что в ушах звенит.
Звон не ослабевает. Может, поселился в ушах навсегда?
Он с ужасом почувствовал, что слабеет, слабеет с каждой минутой.
Вспомнил Пестряков, как, путешествуя с Тимошей, они в каком-то доме набрели на курятник. Целая птицеферма! Тимоше пух да перья даже в рот набились, он потом шел и все отплевывался. Может, не всех кур хозяева повыловили, когда убегали? Может, какая-нибудь курица еще несется? Вот бы найти эти яйца, до которых сейчас никому нет дела! Сырые яйца даже полезнее, чем вареные. Но разве отыщешь ночью тот курятник, разве доберешься до той беспризорной наседки, если даже она и существует в природе?
«А не евши, не пивши и поп помрет», — говаривал у них в Непряхино пасечник Касьян.
Пестряков все еще сидел на ящике, не в силах подняться, — он хотел переждать, пока пройдет головокружение.
И перед его закрытыми глазами с удивительной отчетливостью возникло поле за деревенской околицей, весенний луг, еще не прогретый как следует солнцем. И вот они, вдвоем с матерью, бредут по цепкой траве. То была голодная весна, когда хлеба в доме хватило только до чистого понедельника, так что пост у них был и в самом деле великий. Ели лебеду, смешивая ее с толченой корой, варили суп из крапивы. А весной вместе с тощей коровенкой отправлялись на поля за подножным кормом, подолгу бродили в поисках съедобных трав. Мать, склоняясь над травами, учила десятилетнего Петрушу: вот дикарка, иначе говоря, дикая редька; вот пестушка, ее коричневые стебли проглядывали еще в марте прямо из-под снега; вот козлец, Петруша уже знает, что от него трескаются губы; вот щавель и борщевик, который появляется только после троицы…
«Сколько уже времени прошло, а у меня во рту маковой росинки не было. А какая она из себя, эта маковая росинка?»
Пестрякову стали являться голодные галлюцинации: он разгуливал, почему-то с миноискателем в руках, по фантастическому лугу, где вперемешку росли земляника, дикая редька, тюльпаны, щавель, красный мак, шиповник, лебеда и другие съедобные травы и ягоды.
Слюна шла в рот ядовитым приливом. Пестряков глотал ее и никак не мог проглотить, и двигал челюстями совсем так, как это делают, когда разжевывают пищу, когда на самом деле едят.
Может быть, Пестряков даже на какое-то время забылся, — заснул или потерял сознание? — но в соседнем квартале бабахнул тяжелый снаряд, и разрыв заставил его очнуться.
Пестряков стряхнул с себя наконец слабость, поднялся на ноги и пошел со двора; у него едва хватило сил открыть скрипучую калитку.
Каменные плиты тротуара гнулись под его тяжелыми ногами, а звезды ходили ходуном, покачивались в небе.
Но он продолжал упрямо идти, и с каждым его шагом к земле возвращалась устойчивость, восстанавливался старый порядок в мироздании…
Ходить крадучись, подолгу стоять, прижавшись к стене, или лежать где-нибудь в водосточной канаве, да все это на голодный желудок — так продрогнешь, что зуб на зуб не попадает. Канавки, отделяющие мостовые от тротуаров, хороши, если они сухие и ветер намел в них много листьев. Попадаются такие канавки под кленами, каштанами, где листья — вровень с мостовой, зароешься в них — и мягко, и тепло, и безопасно.
Пестрякову сразу стало зябко, когда он в отдалении увидел костер, разложенный на перекрестке, вблизи той тумбы, с которой он содрал афишку. Немцы полулежали-полусидели вокруг костра, пламя бросало на их фигуры шаткие отсветы.
Кто-то подбросил в костер дров, и огонь весело занялся.
Эх, неплохо бы надеть эдакую волшебную пилотку-невидимку, подойти к костру, погреться…