Пестряков рассказал, как у них на Смоленщине каратели мстили партизанам, которые минировали дороги.
Насажают на подводу детей мал мала меньше, старика какого-нибудь кучером и гонят ту подводу по дороге, а следом за теми ребятишками, соблюдая дистанцию, движутся каратели. А то еще случай был в Непряхино: повел каратель на огород расстреливать пятилетнюю дочку партизана, увидел, что на ней ботиночки целые, и велел их снять. Девочка-то не понимает, зачем ей дяденька разуться велел и что собирается с ней делать. Сняла она один ботиночек, другой и спрашивает: «А чулочки тоже снимать?..»
— Были же среди немцев такие, кто шел против Гитлера, против войны, — напомнил Черемных. — И за это сейчас гниют в тюрьмах. А может, казнили их…
— За спины тех противофашистов весь гитлеровский народ спрятаться не сможет.
— Такого народа нет. Немцы — одна статья, Гитлер — другая.
— А если фашистов тех — миллионы? Получается фашистская нация! Без малого весь народ на Гитлера молился. Сколько тысяч немцев в палачи записалось? Одних только эсэсовцев, наверно, больше миллиона наберется. Почему так приключилось у них? Может, если изо дня в день одно и то же втемяшивать, человек и неправде поверит… Война закончится, замирятся все государства, а долго еще наши непряхинские бабы будут ребятишек словом «немец» пугать. Как сейчас пугают: «Цыц, не то придет фриц!..» Когда еще татары свое иго ввели и Русь оккупировали! А до сих пор русская пословица незваного гостя с татарином равняет… — Пестряков пристально вгляделся в лицо Черемных: — Сам ты не из татар, случаем? Фамилия у тебя православная, а если на личность поглядеть — восточное сословие на память приходит.
— Русские мы. Казацкого звания. Дед мой носил голубой лампас. А какой-то предок участвовал в первой Отечественной войне. Во Франции служил в гарнизоне. После Наполеона. Фершампенуаз называлось то место. А потом всем казакам того гарнизона нарезали землю в башкирской степи. И сейчас селение так называется. Есть даже Фершампенуазский сельсовет… И деда, и отца моего, и меня крестили в одной церкви. В станице Магнитной. Той церкви давно в природе нет. И той станицы. На ее месте разлился заводской пруд. Волны ходят. Река Урал. Бывшая река Яик… Наверно, мать засмотрелась в молодости на какого-нибудь башкира…
— А может, прапрабабушка согрешила? — повеселел Пестряков. — Еще при Емельяне Пугачеве?
— Возможное дело, — охотно согласился Черемных.
Он вспомнил первый их спор о немцах после перехода границы.
Пестряков сидел на броне, когда Черемных провел танк мимо пограничного, в черно-белую полоску столба под номером 64 по мостику через речку с неподвижной, пепельной водой.
— Вот она, Восточная Пруссия! — торжественно провозгласил кто-то в минуту короткой остановки.
— Это по-ихнему — Восточная Пруссия, — откликнулся с брони Пестряков. — А по-нашему, по- русскому, — берлога фашистского зверя.
— Между прочим, берлога — слово не русское, — пояснил лейтенант Голованов, — Бер — медведь, а лох — нора. Слово немецкого происхождения.
Пестряков был несколько обескуражен этим объяснением, но продолжал сердито осматриваться вокруг себя.
Бессолнечное, серое небо висело над головой. И в ту минуту ему казалось невероятным, что в этой берлоге бывает хорошая погода, что здесь тоже светит солнце.
Ржавое небо, ржавые поля, ржавые кусты у дороги, ржавая вода в пограничной речке, ржавые рельсы, ржавые перила мостика у железнодорожного переезда.
Нет солдата, который долгие годы войны не мечтал об этой заветной минуте: вот она, Германия!
Но с разными чувствами пересекли Черемных и Пестряков границу. Оба были взволнованы, но Черемных взглянул из люка на столб с добродушным удивлением, — вот он каков, оказывается! — а Пестряков глядел из-под нависших бровей, с недобрым огоньком в глазах.
Черемных счастлив был сознавать, что вся родина, из края в край, от прусской границы до милого сердцу Магнитогорска и еще дальше на восток, до самого до Тихого океана, лежит за его спиной.
Значит, отныне снаряды не будут кромсать родную землю. Значит, гусеницы танков и солдатские сапоги не будут больше топтать свою рожь. Значит, его танк не будет разрушать свои дома, выбивая оттуда фашистов, и он, Черемных, не будет озабочен тем, что разрушает родной кров, который ведь — наступит скоро такое время — нам придется восстанавливать!
А Пестряков, не тая злобы, поглядывал на серые, будто сдавленные в каменных плечах дома с островерхими черепичными крышами, с узкими оконцами, враждебно смотрящими на него, русского солдата, с дверями, недружелюбно прячущимися под темными арками, с ржавыми буквами непонятных вывесок, прибитых к стенам.
Стекло и черепица муторно хрустели под гусеницами, но для Пестрякова этот хруст звучал победной музыкой.
Танк миновал рыночную площадь. Пестряков вертел головой во все стороны; он читал в «Красноармейской правде», что на таких вот рыночных площадях фашисты устраивали невольничьи рынки. И замполит Таранец об этом же рассказывал. Немецкие фрау выбирали себе служанок, горничных, а фермерши, помещики из ближней округи — скотниц и конюхов. Может, и Настенькена стежка-дорожка привела на такую рыночную площадь?
И Пестряков со злорадством думал, что пришел час расплаты для всех этих прусских городков, фольварков, господских дворов.
Значит, гитлеровцы, отступая, будут отныне рубить свои сады, взрывать свои мосты, будут бить из пушек по своим особнякам, киркам, вокзалам, ратушам, будут бомбить свои дома, свои мельницы, свои элеваторы, свои фабрики, свои дороги.
Перед последним наступлением Пестряков сидел на броне мрачный, встревоженный. На исходной позиции он несколько раз соскакивал с танка, обходил соседние экипажи и просил:
— Так пожалуйста. Увидите невольников — спросите про Настеньку. Или письма попадутся…
Многие танкисты и десантники уже знали историю Пестрякова и выслушивали просьбу во второй, если не в третий раз.
Замполит Таранец заверил:
— Можешь, батько, не сомневаться. Дивчину твою повстречаем — зараз на танк погрузим. Шинель ей пошукаю, шлем танковый. Мое слово — як штык!
В первом же бою на чужой земле Пестряков удивил всех удалью: расстрелял расчет немецкого пулемета, втащил тот пулемет на танк и повел огонь, лежа за башней. Трассирующими пулями Пестряков указывал цели командиру своего орудия, и орудие било без устали. В тот день «большой хозяин» по радио прислал Пестрякову благодарность и обещал в награду орден Славы.
Перед вечером танки ворвались в фольварк Варткемен.
Замполит Таранец надумал, пока не стемнело, обойти фольварк, и Пестряков увязался за ним.
Пуст господский дом, пусты скотные дворы, амбары, пусты конюшни. Лошадей угнали, осталась лишняя сбруя и упряжь. Зато сарай битком набит пролетками, каретами, санями самого разнообразного вида, покроя и возраста. Особенно странно выглядел ярко-желтый фаэтон — он походил на модника, одетого не по сезону…
Но почему стены конюшни чуть ли не в метр толщиной? Зачем в каменной кладке сделаны амбразуры? Для чего под господским домом устроен подвал с бетонными перекрытиями? К чему такая просторная площадка для обмолота хлеба?
Таранец объяснил Пестрякову: вся усадьба заблаговременно строилась с расчетом, чтобы ее можно было использовать как узел обороны.
Амбразуры в конюшнях, подвальные окошки и в самом деле превратили в бойницы. С площади для обмолота хлеба вела огонь тяжелая батарея.
Подобные хуторки-крепости разбросаны столь густо, что имеют между собой огневую связь: один фольварк прикрывает подступы к другому. Дороги густо обсажены и скрыты от наблюдения. Строения