— Зачем? — Пестряков недобро усмехнулся и кивнул в угол, где стояла мороженица. — Ручку вот сниму медную. Тоже холодное оружие!
Черемных промолчал.
Но теперь уже и он не мог думать ни о чем, кроме своего патрона.
Он готов был возмущаться, протестовать, ругаться, если бы Пестряков предъявил права на этот патрон.
Пестряков тяжело и шумно ворочал на тюфяке свое долговязое тело, без конца кряхтел. И его тревога неотвратимо передавалась Черемных.
Он оставил последний патрон для самозащиты. Ну а Пестряков?
Ведь свой-то боезапас Пестряков израсходовал, когда воевал за обоих! И пропитание он добывал на них на двоих, и разведку вел за двоих.
Значит, и несчастье его с автоматом — несчастье общее.
Товарищи распорядились его, Черемных, жизнью, когда затащили в подвал. Значит, и смертью своей Черемных распорядиться не вправе. Ведь один патрон двух человек от плена не избавит!
Зачем же тогда держать патрон про такой запас?
На каком основании он, Черемных, хочет отдать самому себе предпочтение?
И как его раньше не осенило это единственно правильное и очевидное соображение?
Черемных всегда думал о людях, попавших в плен, с оттенком презрительного сострадания.
Конечно, если в плен захватили человека, истекавшего кровью от ран или в бессознательном состоянии, — разговор особый.
Но солдат, у которого оставалась хотя бы одна пуля, не имел воинского права сдаваться в плен. В подобных обстоятельствах не покончить самоубийством — трусость.
Так рассуждал Черемных прежде.
А сохраняет ли право на последнюю пулю инвалид, которого уже нельзя назвать солдатом, при условии, если инвалид имеет возможность убить той пулей здравствующего фашиста?
Каждый солдат дорожит своей жизнью, и, если уж прощается с нею, пусть противник заплатит за его жизнь самой дорогой ценой.
Эта мысль явилась сейчас из каких-то тайников и закоулков сознания как откровение. Мысль взбудоражила Черемных; он опять приподнялся на локтях, порываясь встать, но боль его мгновенно утихомирила.
Значит, попадали в плен и герои, которые мужественно не позволили себе застрелиться, потому что предназначили последнюю пулю для врага, отомстили врагу, рассчитались с ним на самом пороге смерти. И как было несправедливо с его, Черемных, стороны с презрением думать о тех людях с несчастливой, горькой судьбой.
Трусы, дезертиры, предатели не дождутся сочувствия от него, Михаила Черемных. Но он отказывается зачислить всех без исключения военнопленных в такую грязную компанию.
Ведь нет драгоценнее того героизма, о котором никто из своих и не подозревает. Лишь совесть солдата — судья последних минут, которые он прожил.
Сейчас уже все недавнее его поведение, и не столько поведение, сколько чувства, ход мыслей, когда он считал, что Пестряков не имеет права покушаться на последний, заветный патрон, предстали совсем в ином свете, и он понял, как эгоистично, неблагородно было рассуждать подобным образом.
Черемных снова попытался привстать с лежанки и застонал.
Пестряков, который баюкал правой рукой левую, ноющую в плече, настороженно вытянул голову на худой шее и обратил к Черемных левое ухо.
— Бери. — Черемных протянул свой пистолет.
— Беру.
Пестряков двумя руками бережно взял пистолет и еще более бережно засунул его за отворот шинели.
Пестряков с пистолетом на груди быстро забылся сном: сказались переутомление и потеря крови, а может быть, и то душевное успокоение, которое обретает солдат, когда он после трудной разлуки вновь оказывается при оружии.
Черемных же, напротив, одолела тревожная беспомощность; она неминуемо приходит к изголовью раненого, безоружного солдата. Он был не в силах отделаться от ощущения полной беззащитности, он уже совсем иначе, чем какие-нибудь несколько минут назад, прислушивался к шорохам ночи, к порывам ветра на дворе, к грохочущей бессоннице земли и неба.
И страшная тоска по жизни, зависть ко всем, кто остался по ту сторону фронта, овладели им. Те фронтовики, все до одного, надеются на возвращение домой. А на что может надеяться он, Михаил Черемных, обезоруженный, обреченный на смерть то ли от голода, то ли от палаческой пули, то ли от гангрены, которая, наверное, уже подымается к сердцу?
И как называется это лекарство, которое помогает от заражения крови, — о нем твердил сердобольный лейтенант? Вроде на букву «ц». Черемных все не мог вспомнить, как называется это лекарство, приготовленное из плесени, и так был огорчен своей забывчивостью, словно от того, вспомнит он сейчас или не вспомнит это название, зависит его выздоровление.
Не думать о ранах, забыть о боли, а только вспоминать, вспоминать, вспоминать…
И как всегда, в самые трудные минуты, когда Черемных хотел освежиться душой, он вспоминал дом, Стешу, а чаще и охотнее всего — сына.
Вот Сергейка, еще совсем карапуз, приходит домой из детского сада и хвалится пятерками. Воспитательницы в детском саду ставили отметки за поведение, еду и лежание. Пятерки за еду и лежание ставили тому, кто съедал без остатка свой завтрак и не баловался во время мертвого часа. У них там в детском саду и хор дошкольников создали. Смешно: певцы все беззубые, как раз у ребятишек молочные зубы выпадали.
Еще когда Сергейка ходил в детский сад, Черемных купил ему зеленое пальтецо. Всем было хорошо пальтецо, но не обратил он внимания на то, что пуговицы застегиваются на левую сторону. Стеша пальто застегнет, а чуть Сергейка за дверь — душа нараспашку. А ведь можно было прорезать петли на правом борту, перешить пуговицы, и Сергейка перестал бы стесняться этого пальто, которое застегивалось «на девчоночью сторону»…
Сергейка еще не ходил в школу, когда отец впервые взял его на электровоз. Пусть прокатится по руднику, пусть поглядит с горы на крышу своего дома, на свою улицу. Сергейке очень понравилось в будке электровоза и вообще на руднике. Все заговаривали с ним, показывали разные разности. Когда возвращались домой, Сергейка спросил у отца: «Почему одному мне вопросы задают? Вот у тебя никто не спрашивал, сколько тебе лет и как зовут».
А день поступления в школу! Сергейке не хватало полутора месяцев до восьми лет. Новый учебный год вот-вот начнется, а по- прежнему неясно — примут или не примут. Сергейка совсем извелся и клянчил, чтобы ему купили портфель. Он был убежден, что все дело в портфеле, и если купят — в школу примут обязательно. Портфель купили, и с того дня Сергейка спал, положив его под подушку — боялся, что отнимут.
В первый день занятий шел проливной дождь, а Черемных, помнится, работал в ночную смену и днем оставался дома. Вот он и вооружился тещиным зонтиком, пошел встречать сына. В вестибюль школы битком набились родители. Ребятишки выходили из школы возбужденные и чем-то уже отрешенные от домашнего мира — тот мир перестал быть для них всеобъемлющим. Иные выходили с портфелями, которые лишь подчеркивали, сколь малы их владельцы. У одного малыша портфель даже волочился по полу. Ведь первого сентября можно увидеть самых маленьких школьников, какие только бывают…
«Знаешь, папа! — сказал Сергейка по дороге домой, шлепая по лужам. — Мне в школе очень понравилось. Я решил завтра тоже пойти». Мальчонка и не знал, что в школу поступают на десять лет!
Из дому Сергейка уходил в школу как бы и не очень торопясь, степенно так прощался, а только за дверь — бегом бежал. Ходикам не верил, все боялся опоздать.
А когда подошли первые каникулы, Сергейка очень томился тем, что они такие длинные: как бы не