Значит, теперь он уже ничем не сможет в случае чего помочь Черемных, а если доберется благополучно до подвала, должен будет там сидеть в бездействии, лишенный возможности воевать, наносить урон Гитлеру.
Без этого Пестряков вообще не мыслил своего пребывания в городке.
Ну а если гитлеровцы забредут в подвал? Схватят его и товарища, которого вызвался охранять…
А если наши не подоспеют вскоре на выручку, они с Черемных скончаются от голода или от ран…
До подвала Пестряков добрался совсем обессиленный: пришлось пройти кружным путем чуть ли не полгородка.
Полагалось трижды стукнуть прикладом о ящик, как было условлено.
Сколько раз Пестряков трижды стучал тяжелым прикладом о броню, а в диске у него было полным- полно патронов. Так он подавал сигнал механику-водителю танка, когда десанту приходило время спешиться, чтобы танк сделал остановку… Эх, лучше не вспоминать, не печалиться!..
Попробовал сейчас притопнуть по ящику сапогом — не то. Трижды стукнул по дощечкам кулаком, вызвав глухой, неотчетливый звук, — опять не то.
И в этот момент Пестряков с новой остротой ощутил потерю автомата.
Еще более неловко, чем обычно, Пестряков, придерживая правой рукой левую, спрыгнул в подвал. И с плошкой он, однорукий, возился дольше обыкновенного.
Как только засветился огонек, Черемных сразу заметил, что автомата нет.
Да, невесело было признаться во всем.
Пестряков стал на колени перед Черемных, и тот длинными лоскутами простыни, как мог, перевязал ему плечо. К счастью, пуля ударила в мякоть, ранение не из тяжелых.
И до того шинель висела на Пестрякове не очень-то складно. А сейчас, когда он с помощью Черемных влез в нее обратно после перевязки, шинель и вовсе повисла, как на кривой вешалке: левое плечо, обмотанное лоскутами простыни, стало массивным, как лейтенантово.
— Такая халтурная рана Тимошке бы нашему подошла, — усмехнулся Пестряков, кривясь от боли.
Он не находил себе места и метался вокруг столика, баюкая правой рукой левую, прижатую к груди, и по стенам, потолку маячила его скособоченная тень.
Пестряков пытался зубоскалить, а про себя с тревогой думал: «Где-то дружки сейчас? Добрались до места или приказали долго жить?»
— Танк мой видел? — спросил Черемных после перевязки, закрыв глаза.
— Рядом прополз.
— Ну как он?
— Холодный, как мертвец.
— Это я знаю. — Черемных вздохнул: — Танку сгореть недолго. Двенадцать — пятнадцать минут. А он уже пять дней как отгорел. Не взорвался?
— Башня при нем осталась. Только черный весь сделался. При ракетах видно. Копотью его, углем обметало…
Своим вопросом Черемных только разбередил память Пестрякова. Тот снова вспомнил свой сидор на танке, а в нем запасные диски. Но к чему, собственно говоря, патроны, когда не стало автомата? Нужны ему сейчас запасные диски, как танкисту — шпоры, как попу — гармонь!
Да, Петр Аполлинариевич, отвоевался, раб божий. Ни горячего оружия, ни холодного. Ни мушки, ни антапки, ни саперной лопатки. Знал бы — не отдал кинжал Тимоше.
Надо самому себе правду сказать: дела идут на убыль. Как воевать дальше?
— Голова озябла, — пожаловался Черемных несмело.
— Вот мытарь! Возьми мою полковницкую папаху, — Пестряков протянул мятую пилотку и сам напялил ее на голову Черемных, бережно пригладив при этом рукой его всклокоченные смоляные волосы. — Угрейся! Мне самому невдогад было. У нас теперь один головной убор на двоих… И патрон на двоих.
«Не забыл усач о моем последнем патроне, — встревожился Черемных. — Может, покушается? Не имеет никакого права! Ведь это моя увольнительная из плена. Что же я, совсем раздетый останусь? Сам себе в случае чего не помогу на самый на последний в этой жизни напоследок?!»
Много всяких лишений довелось испытать Пестрякову за годы войны, и многого ему недоставало: страдал от голода так, что принимался жевать ремень своей винтовки и слизывал с нее языком смазку, будто то было вовсе не оружейное или веретенное, а сливочное масло; мыкался без смены белья, надевал обмундирование на голое тело после того, как выбрасывал грязное белье, оккупированное вшами; бедствовал без огонька; мечтал о сухой бересте, когда нужно было разжечь костер; грезил о стеганом ватнике под шинель, о сухих портянках; мечтал о какой ни на есть крыше над головой, пусть это будет шалашик с кровлей из еловых веток, лишь бы ветки были разлапистей, погуще легла хвоя; его настигала такая жажда, что он не гнушался пить зацветающую болотной зеленью воду, в которой метались головастики; тосковал до дрожи в руках о табачке; примерзал к ледовитой земле, когда мокрую шинель прихватывало ночью морозцем, — да мало ли какие невзгоды подстерегают солдата на его стежках- дорожках, из которых иные просматриваются и простреливаются противником!
Но никогда еще Пестряков не страдал от полной безоружности.
И нужно же было случиться такой беде: он оказался в фашистской берлоге без всякого оружия — хоть бери его, Петра Аполлинариевича, голыми руками.
Он уже в который раз за день вспомнил про свой сидор. «Не мог, старый хрыч, насыпать пригоршню патронов в карман! Был бы у меня полный диск, я бы дал длинную-предлинную очередь, безо всякого регламента. Не стал бы каждый патрон считать, может, и пришил бы того фашиста к земле. А я уважаю такие очереди, от которых оружие разогревается. Раньше, когда не нужно было, вечно валялись в карманах патроны, полные жмени их собирались. А на этот раз — ну ни единого, я уже обыскался…
Там, на броне танка, и ракетница осталась. О ней-то чего печалиться? Она-то уж, во всяком случае, не нужна! Разве что тезке моему, Петру-апостолу, сигналы подавать: открывай, дескать, райские врата, раб божий Пестряков десантом в рай выбросился!..»
Конечно, строго говоря, ракетница не оружие. Но был случай в бою под Румшишками, когда безоружный десантник выстрелил зеленой ракетой в упор и не то убил фашиста наповал, не то выжег ему лицо, так что зеленый цвет был последним, какой увидел фашист в своей жизни.
Если бы про этот случай рассказал Тимоша, сроду бы Пестряков не поверил, решил, что тот снова плетет небылицы. Но Пестряков слышал про ту зеленую ракету от очевидцев, ребят солидных, не чета Тимоше, который соврет — не моргнет…
Пестряков вздремнул, и ему приснился старшина на патронном пункте десантников, веселый сквернослов, шумный, суетливый толстяк. В последний раз он напутствовал Пестрякова: «Бери целый ящик. Дотащишь! Кто же натощак воюет? Не жалей на фашистов боевого питания!»
Он тащит патроны, но ящик вырывается из рук, падает со страшным грохотом, разбивается, и пачки с патронами рассыпаются. Пестряков судорожно собирает патроны, но грохот не прекращается…
Очнулся от мимолетного сна и сразу хватился — где же автомат?
Он привычно ощупал грудь, пошарил по тюфяку и вспомнил все.
С тоской взглянул он в угол подвала, где валялся брошенный Тимошей парабеллум, потом мельком взглянул на Черемных: у него под изголовьем чернел пистолет.
Пестряков старался не смотреть в ту сторону, да это ему и неудобно было, потому что мог лежать теперь лишь на правом боку, спиной к Черемных. И все-таки нет-нет да и вертел головой на длинной худой шее: не мог отвести глаз от злополучного пистолета. Просто какое-то наваждение!
О чем бы Пестряков ни заставлял себя думать, он возвращался мыслями к пистолету Черемных.
Пестряков сердился на себя, но все-таки не мог забыть о том, что у Черемных еще остался патрон. Один-единственный патрон в пистолете, но какая это ценность!
— Ночью пойду оружие промышлять, — произнес наконец Пестряков.
Он говорил себе под нос, глухо, но Черемных понял, что это сказано прежде всего для него.
— С голыми руками?