— Тут уже не до реглана было… И ведь майора трудно в чем-либо обвинить. Никакой связи ни с кем он не имел — немецкие диверсанты все провода перерезали. Действовал честно, как предусматривалось планом боевой тревоги. А по этому плану склады должны были переводить на запад. Ведь в случае нападения на нас мы рассчитывали бить противника на его же территории.
В этот вечер, когда отмечался традиционный авиационный праздник, мы много говорили о боевых делах. Разбирали свои прошлые ошибки. Ведь каждому еще предстояла очень длинная военная дорога, и все хотели пройти ее победоносно и с меньшими потерями. До войны зачастую не замечали своих слабостей, порой даже умалчивали о них. Теперь смело вскрывали промахи, недостатки. И в этой самокритике чувствовалась сила людей, их глубокая вера в превосходство над врагом.
Чернышев запел:
— Емельян, видать, «месс», которого ты сегодня рубанул, успел-таки тебе засушить голосовые связки, — смеется Сачков. — Ты очень басишь.
— Берегу лирические нотки на твою свадьбу, — парирует Чернышев. И, собрав с тарелок остатки мяса, любовно дает их Варвару, лежащему у ног.
К одинокому певцу подходят летчики-штурмовики. Лейтенант, усаживаясь с Чернышевым, говорит:
— А я тебя узнал. Эх, собашник… Нигде с этим зверьем не расстаешься.
Чернышев улыбается:
— Ты, Костя, приметами пользуешься, как тот мальчик, который убил шесть мух и определил, что из них четыре мамы и две папы…
— Как он узнал?
— Очень просто: четыре сидели на зеркале, а две на горлышке бутылки.
Шутки сменялись деловыми разговорами. И это понятно: полку на «яках» не так много приходилось летать совместно со штурмовиками Ил-2, и тактика прикрытия отработана еще слабовато. Теперь мы на одном аэродроме, и предстоит длительная совместная работа. Тесный контакт с ними устанавливается впервые, поэтому сразу возникло много тем, требующих неотложного обсуждения.
Штурмовики летали, как правило, в колонне пятерок или шестерок. Мы прикрывали непосредственным сопровождением все группы. Это распыляло силы, сковывало свободу действий, и часто во время боя к замыкающим «илам» прорывались немецкие истребители. Сегодня впервые попытались изменить боевой порядок. Ведущую группу непосредственно не прикрывали, и только треть самолетов шла сзади замыкающих «илов». Остальные истребители рассредоточивались по высотам. Штурмовикам это показалось рискованным.
— Так немцы легко могут вас оттеснить и потом расправятся с нами. Не лучше ли держаться поближе?
— Вы любите, чтобы вас окаймляли вкруговую, — горячился Миша Сачков. — А зачем? Сами прекрасно защитите свои передние самолеты пушками задней группы. У вас же огонь сильнее. Только не нужно растягиваться. А задних-то уж мы, будьте уверены, прикроем надежно!
Миша прав. «Телесная близость» в боевых порядках, может быть, до некоторой степени и оправдывалась раньше, когда были тихоходные истребители. Но теперь такое построение никуда не годилось. Истребители, будучи рядом со штурмовиками, подставляли себя под огонь вражеских зениток и несли бессмысленные потери. Прижимаясь к «илам», мы искусственно лишали себя вертикального маневра, что позволяло противнику сковывать нас боем, а потом прорываться к штурмовикам.
— Но ведь «мессеры» и «фоккеры» умеют нападать не только с высоты, а и снизу. Как вы их заметите со своей верхотуры? — волновались штурмовики.
— Узрим, не беспокойтесь! Когда рассредоточимся в пространстве, обзор будет шире, — пояснял капитан Рогачев. — А если вы раньше заметите противника, сообщайте немедленно. Радио теперь работает хорошо. Надо использовать его…
Подобные дискуссии приносили иногда больше пользы, чем официальные разборы.
Слабенький ветерок с Ахтырки принес вместе с артиллерийским эхом пороховую гарь. Безоблачное небо помутнело. Медленно и тревожно сквозь мглу войны пробивалась багряная заря.
— Сегодня будет плохая видимость, — заметил Чернышев.
Поеживаясь от утренней прохлады, мы прохаживались с Емельяном вдоль стоянки. Подошел Дмитрий Аннин. Рука у него после ранения зажила.
— Могу приступить к полетам, — уверенно доложил летчик.
— Нас в эскадрилье четверо. С кем Дмитрий будет летать? — поглядел на меня Емельян.
До выздоровления Аннина я летал с Чернышевым, а Карнаухов — с напарником из другой эскадрильи. Группы для задания составлялись сводные, из двух, а иногда из всех трех эскадрилий — летчиков в полку осталось мало… Само собой разумеется, Аннин, прежний напарник, снова должен летать со мной, а Чернышев с Карнауховым. Правда, не хотелось отпускать Емельяна, я привык к нему, но порядок службы и уважение к пострадавшему товарищу требовали этого.
Чернышева точно ошпарило мое решение. Он побагровел.
— У Карнаухова быть ведомым?! Ни за что! Добродушный, покладистый Емельян, всегда очень сговорчивый, исполнительный, удивил своей категоричностью. Не сразу понял я причину решительного отказа и, не допуская мысли, что он может ослушаться приказа, спросил:
— Ты вчера на празднике не перебрал?
Емельян не сдавался:
— Пускай судит трибунал, а с Карнауховым в паре не полечу.
— Почему?
А чего спрашиваю: разве не известно, почему Емельян не хочет летать с Карнауховым? Ведь и у меня еще тлела к Алексею неприязнь…
После случая под Томаровкой самолюбивый и гордый, Карнаухов ни с кем не делился своими переживаниями и, словно бросив вызов окружающим, бравировал в боях своей храбростью. От прежней осторожности у него не осталось ничего, появилось какое-то нервозное бесстрашие, словно ему все нипочем. Карнаухов готов был погибнуть на глазах у всех, чтобы вновь заслужить уважение, вернуть доверие товарищей по оружию.
Летчики — народ очень наблюдательный. Алексея предупредили: «Не чуди, мир глупостями не удивить. А от ошибок в боях никто не застрахован».
Откровенное, доброжелательное замечание, видно, подействовало — доверие товарищей выше всего. На этом, казалось, и должен был погаснуть неприятный инцидент.
Теперь прошлое, как неприятный сон, можно было предать забвению. Однако не все могли так поступить…
У Емельяна с детства развилась прекрасная черта — уважение и доверие к людям. Такие натуры, обычно мягкие и добрые по своему характеру, видят в человеке в первую очередь только хорошее, порой не замечая ничего плохого.
До рокового боя Чернышев был близким другом Алексея. Но вот Карнаухов совершенно неожиданно струсил, и впечатлительный Емельян не мог забыть этого. Я подумал, что нельзя сейчас Чернышева принуждать летать с Карнауховым в паре.
Разговаривая, мы не заметили, как рядом оказался Карнаухов и вызывающе резко спросил:
— О чем спорите?
Алексей был очень бледен, на щеках перекатывались желваки. Он, конечно, кое-что слышал.
Все виновато замолчали. Чернышев уперся глазами в землю, Аннин смотрел на меня, чего-то выжидая. Глядя на разгневанного Карнаухова, я невольно вспомнил, как переволновался, когда узнал от Петухова, почему в сорок первом году меня откомандировали на учебу в академию.
Несправедливость всегда возмущает. И я невольно подумал: может, и мы ошиблись в отношении к Алексею, грубо обозвав трусом. Иначе из-за чего бы ему так остро реагировать на обвинение? Трусы обычно ведут себя заискивающе примирительно. Карнаухов, конечно, чувствовал вину, но она была не такая, чтобы презирать его.
Наступил решительный момент: мне казалось, или он окончательно обозлится и потеряет всякую