– Вообще-то, я хотел сказать совсем другое, – невозмутимо произнес Шпала, водружая на переносицу очки, – но Даллас меня сбил со своим самобичеванием... Я хотел сказать, что бумажка – это еще не человек.
Косолапый нахмурился и закусил губу. Кастет немного похлопал на Шпалу глазами, а потом все-таки не выдержал и спросил:
– Чего?
– Я имею в виду, что бумажка ничего не доказывает, – спокойно пояснил Шпала. – В заметке черным по белому написано: труп обезображен... Правда, там не написано, как именно он обезображен. Но сам факт, что это произошло именно теперь, и даже то, что эта заметка попалась на глаза Михаилу, наводит на определенные размышления. Слишком удачно все складывается – одно к одному, одно к одному...
– Погоди, – медленно произнес Косолапый, – ты хочешь сказать...
– Я хочу сказать, что» с момента обнаружения трупа не прошло и недели, – произнес Шполянский. – Он, наверное, до сих пор лежит в морге районной больницы или где они там хранятся. Судебно-медицинская экспертиза, то да се... Словом, всем нам не мешало бы на него посмотреть. Думаю, это можно устроить. И еще. До тех пор, пока не убедимся своими глазами, что это именно Андрей, а не кто-то другой, предлагаю считать его живым и соблюдать предельную осторожность.
. – Ну, брат, ты загнул, – недоверчиво протянул Кастет, – втроем не разогнешь... Думаешь, он...
– Выводы делать рано, – перебил его Шполянский, – но что-то меня во всей этой истории настораживает.
– Завтра же едем в морг, – решительно сказал Косолапый.
– Я не поеду, – не менее решительно возразил Даллас.
– Как хочешь, толстяк, – сказал Кастет. – Лично я поеду. Пять минут как-нибудь вытерплю, зато потом буду спать спокойно.
– Или не спать, – тихо добавил Шпала.
– Или не спать, – согласился Кастет.
Глава 3
Жаркое солнце второй половины мая злыми, колючими искрами горело на хромированных деталях корпуса огромного, как линкор, красно-белого «Кадиллака», который, громыхая и волоча за собой длинный хвост пыли, катился по грунтовой дороге среди дружно зеленеющих полей. К широкому капоту автомобиля были намертво привинчены угрожающе изогнутые рога американского буйвола; на крыльях, опираясь на расширяющиеся книзу рукоятки торчком стояли нацеленные вперед никелированные шестизарядные кольты, горевшие на солнце так, что на них было больно смотреть. На сверкающей хромом решетке радиатора красовалась лошадиная подкова, а по обе стороны от нее были укреплены длинные, начищенные до блеска шпоры. Встречный ветер вращал зубчатые колесики шпор, и они негромко позванивали.
В салоне «Кадиллака» играла включенная на всю катушку музыка в стиле кантри. Водитель, грузный мужчина в широкополой ковбойской шляпе и остроносых сапогах с высокими скошенными каблуками, курил толстую сигару, сбивая пепел в приоткрытое окно. Время от времени он вытирал потное лицо концами пестрого шейного платка, которым была повязана его жирная шея. Дорогу недавно подсыпали щебнем, машину мелко трясло; время от времени выскочивший из-под колеса камень с глухим звуком ударял в днище, заставляя водителя болезненно морщиться.
Машина обогнула росшую у самой дороги купу запыленного кустарника. Сразу за поворотом обнаружилось стадо коров. Коровы неподвижно стояли в траве, глядя на машину ничего не выражающими глазами и меланхолично перетирая челюстями жвачку. Некоторое время водитель крепился, а потом все- таки не выдержал и искоса бросил быстрый взгляд на свою спутницу. Та сидела рядом с ним на широком кожаном сиденье «Кадиллака» и, повернув красивую голову к окну, равнодушно смотрела на коров. Ее фигуру можно было смело назвать идеальной – специалистам в области пластической хирургии почти ничего не пришлось исправлять, мать-природа в этом случае потрудилась на славу, – а ее лицо, знакомое миллионам телезрителей, было красивым даже без косметики. Женщина курила и жевала резинку; она была стройна, красива, свежа, благоухала тончайшим ароматом дорогих духов; она была просто сногсшибательна, однако, увидев коров, водитель «Кадиллака» первым делом подумал о ней. В ней не было ничего общего с коровами, если не считать пола, пристрастия к жвачке и выражения лица – того выражения, которое не было видно ее многочисленным поклонникам и которое появлялось, когда известная телеведущая отдыхала одна или в узком кругу избранных. Ведя громыхающий «Кадиллак» в сторону своего «ранчо», Даллас в который раз задался неразрешимым вопросом: о чем она думает, когда сидит вот так, глазея в окошко и размеренно двигая челюстью? Думает ли она в эти минуты о чем-нибудь вообще или просто сидит, как растение в горшке, впитывая кожей солнечные лучи?
Бывали моменты – особенно по вечерам, в постели, после очередной порции секса, – когда Далласу начинало казаться, что у жены вообще отсутствует головной мозг, как у надувной резиновой куклы. Сексом она занималась умело, стонала, когда надо, но однажды Даллас увидел в зеркале ее лицо в момент наивысшего накала страсти и после этого не мог даже думать о сексе в течение целой недели. Она хрипло стонала, выгибаясь всем телом, а на лице у нее было знакомое отрешенное выражение, и челюсть мерно двигалась, перетирая жевательную резинку...
Впрочем, на людях она держалась превосходно, особенно когда молчала, и среди бомонда они считались очень яркой парой – грузный, вальяжный Даллас и его изящная красавица жена. Он давал ей деньги и комфорт, она служила ему украшением и визитной карточкой, а также недурным заменителем надувной куклы, и большего они друг от друга не требовали, поскольку знали: тот, кто требует слишком много, может лишиться всего. Положение в их семье напоминало вооруженный нейтралитет, который оба старались не нарушать.
Тем не менее в данный момент между ними имела место крупная размолвка: впервые в жизни Даллас проявил себя как домашний тиран, единолично приняв волевое решение и не слушая возражений. При необходимости он готов был действовать силой; очевидно, эта готовность была написана у него на лице достаточно крупными буквами, чтобы их сумела прочесть даже его супруга.
Дело же было в том, что жена Далласа, популярная телеведущая Лена Зверева, ждала ребенка. Узнала она об этом буквально накануне и немедленно объявила о своем намерении, пока не поздно, сделать аборт. Даллас, который по счастливой случайности оказался в этот момент рядом с ней, не менее решительно объявил, что никакого аборта он ей делать не позволит. Не стесняясь присутствия врача и другой посторонней публики, Лена назвала мужа жирным ублюдком и самодуром, после чего заявила, что не намерена жертвовать своей карьерой ради его прихоти. Даллас, который в последнее время не мог похвастаться хорошим расположением духа, взял ее за локоть, усадил в машину и уже там, в машине, напомнил, благодаря кому Лена сделала свою блестящую карьеру. Заодно он объяснил жене, что она, ее карьера, может закончиться гораздо быстрее и легче, чем началась, и что все, кому доводилось хоть раз работать в одной студии с Леной Зверевой, будут этому только рады.
В ответ на это Лена заявила, что знать его не желает и что дня с ним больше не проживет. «Посмотрим, – хладнокровно сказал Даллас, запирая центральный замок. – Выносишь, родишь и можешь убираться на все четыре стороны. Я даже помогу тебе вернуться на телевидение. А попытаешься кинуть мне какую-нибудь поганку – я тебя просто уничтожу. Вылетишь, как из катапульты, – и из программы, и с канала, и вообще с телевидения. И даже из Москвы. Поедешь в свою Тьмутаракань журналистом в районной газетенке вкалывать, грязь месить и спать с главным редактором. Мне нужен ребенок, и точка». – «А если выкидыш?» – капризно спросила слегка напуганная таким жестким отпором Лена. «А вот чтобы не было «если», поживешь до родов на ранчо», – отрезал неумолимый Даллас.
– Если ты не можешь без этой дурацкой музыки, хотя бы сделай потише, – сказала Лена, когда жующее стадо осталось позади, скрывшись за серо-желтой стеной пыли. – И перестань курить, это вредно для твоего драгоценного ребенка.
Даллас молча выкинул сигару в окно, поднял стекло и сделал музыку тише – совсем чуть-чуть, просто чтобы не спорить. Он считал кантри превосходной музыкой и не имел ничего против того, чтобы ребенок