встречаются предводители армий друг с другом в поле, не ищут друг друга, если они не варвары, а они не были варварами… оба…
— Я знаю, — кричит женщина, — я знаю, это вы его позвали. Вы. Он был вам нужен. Он выиграл сражение, он не умер бы, но вы там, у себя, решили — и он послушался. Он всегда вас слушался. Старался.
Теперь спящий знает, кто она. Ее зовут Пелагия, она была женой комеса Бонифация, правителя Африки. Спящий не помнит, из-за чего тогда началась внутренняя война, он был слишком мал, он моложе этой женщины. Кажется, императрица зачем-то стравила Флавия Аэция, хозяина севера с хозяином юга, а может, они сами поссорились. Бонифаций выиграл первый бой и проиграл войну, потому что умер. Все тогда радовались, что дело закончилось быстро и из двоих один остался жив… нужно же кому-то воевать.
А вот что было дальше, спящий помнил, потому что об этом говорили долго — и очень дивились. Все бывало в Городе — но чтобы умирающий по завещанию отписал любимую жену собственному убийце — такое, кажется, случилось впервые. Отец тогда покачал головой и сказал, что удивляться нечему — Пелагия унаследовала богатство и клиентов мужа, но не военную силу, способную защитить то и другое. Могли и убить, и обеты заставить дать насильно, по нынешним беспокойным временам, а так кто ее посмеет тронуть? Но все равно странно казалось. Очень давно это было — пятнадцать лет назад? двадцать? — давно, но не для сна, конечно, во сне все живы — для спящего живы, не для снящихся, потому что женщина кричит…
— Он вас послушался — и умер, умер… Не было никого, лучше него.
Человек за статуей знает: лучше — не было, равный — был. И для нее тоже — равный. Пошла, потому что не захотела нарушать последнюю волю мужа. Осталась… как остаются.
— И что вы делаете? Что? Двадцать лет я живу с войной… я привыкла, я знаю, что он не слушает никого, только себя, не умрет, пока не наступит мир, не упадет, пока не станет можно… Зачем он вам? Зачем — сейчас? Я же знаю, мне же снится… Он не стал бы вам уступать, но от сделки он не откажется, нет, если правильно предложить… И не говорите мне! — спящий дергается во сне, — Я же слышу. Я слышу, как он отвечает «Да. После Аврелии. Если мы успеем. Да». Каждую ночь.
Спящий и не во сне знает — успели. Осада снята. Армия ушла дальше на север за отступающими гуннами. Война не кончена, что-то еще будет, но там, далеко. Она не придет ни в Галлию, ни сюда. Не в этом году.
Но если женщина права, может прийти в следующем. Спящий ежится во сне. Днем ему все равно, а сейчас — страшно.
— Что. Вы. Делаете? Как вы смеете? Люди грешны, и страшны, и плохи, но разве можно — без выхода, без света, ни за что… и выбить опору, и камнем сверху… Не может быть на то воли! Не может!
Женщина кричит. Спящий согласен. Не может. Даже у него есть тихое место за статуей. Где сухо и прохладно и никто не трогает. Только иногда странное снится.
Человек проснулся и понял, что еще светло. Мало выпил, теперь идти домой. Мало выпил… закоченело все как зимой, а лежал-то всего ничего. Мало…
Он все-таки встал, выбрался из-за статуи — и сначала решил, что странный сон не кончился. Стукнул ладонью о выступ стены. Боль не помогла. Храм был пуст, в окнах плавала темнота, а дневной свет привиделся ему, потому что все светильники были зажжены. Он кинулся к ближайшей двери — заперта. Снаружи. Даже не шевелится почти — тяжелая и засов тяжелый. К боковой двери он шел уже медленно. Тоже не подалась. Как же они оставили все… подуй ветер, перевернись плошка с маслом — и тут есть, чему гореть. И почему огонь такой ровный, ведь глубокая ночь, что-то уже должно было погаснуть…
Человек перекрестился, отошел к привычной статуе, но в нишу забираться не стал, лег на пол прямо в проходе. Если до сих пор ничего не перевернулось, то и не перевернется, а утром базилику откроют…
Уснуть он не мог, выспался днем, но лежать на прохладном полу было приятно, в голове крутились какие-то обрывки мыслей, но совсем бессвязные и не беспокойные, и вообще вот так бы лежал и лежал — как в жару на дне ручья, чтобы вода вокруг и дышать ею, чтобы стайки рыб проплывали мимо… и не щелкали сандалиями, как эти двое… но откуда здесь люди, как вошли?
Человек хотел было встать, но тут же вжался в травертиновый пол, пытаясь растечься по нему, стать незаметным, невидимым, тем самым песком на дне реки. Потому что лампы светили ярко, даже ярче, чем, кажется, возможно, но все равно было видно, что два человека на дальнем краю центрального нефа, постарше и помоложе, источают собственный свет. Желтоватый, спокойный, теплый.
— Здоров ли ты, брат мой? — старший был высок и широкоплеч, а кланялся он как сущий крестьянин — пахарь там, рыбак.
— Милостью твоей и господина нашего здоров, а ты благополучен ли, брат мой? — второй говорил… на латыни, но как-то не так, неправильно, не по-варварски, а по-старинному, наверное. А на чем же тогда говорил первый? А Бог его знает… вот просто сказал — и понятно.
— Благополучен… почти, — высокий выглядел благообразно, но было в лице что-то ехидное, а, может, в голосе. Даже окладистая борода слегка топорщилась. Насмешливо так, хотя и без дерзости.
— Я не буду спрашивать, что могло нарушить твое благополучие, брат мой… — младший слегка повел головой, будто показывая, что причин таких много и они достаточно очевидны, — спрошу, что именно в этот раз.
— Тяжко мне, брат, видеть слезы достойной женщины, которые проливает она в молитвах…
Младший покачал головой.
— А, это были слезы…
— Женщины, понимаешь, — рыбак усмехнулся в бороду, потом слегка посерьезнел. — Просит за мужа, которому грозит гибель, дело ли ее упрекать?
— Упрекать, брат мой? — младший искренне удивился. — Я плохо понимаю женщин, мне казалось, это всем известно. Но если уж говорить о женщинах, разве странно, что чаша терпения переполнилась?
— Чьего же именно терпения? — старший слегка покачал головой.
— Разве может волос упасть помимо воли, брат мой?
— Вот и я думаю, что не может, — совсем не в тон пробурчал рыбак. — Божий суд решил, что Флавий Аэций из Галлии живым не вернется…
— Я не могу не жалеть этот город.
Человек под статуей еще больше вжался в пол. Столько горя в голосе у второго, что же будет с нами?
Старший прищурился. Покивал. То ли сочувственно, то ли — соглашаясь с внутренним голосом.
— Город?
— В конце концов, меня здесь убили.
— Это с нами случается, брат, — усмехнулся рыбак. — Но наивен я, брат, и к женским слезам излишне мягок. Если вступлюсь, не будет ли в том попущения греху?
— Разве и грешницу не помиловал Господь, брат? Разве сам я, пока был жив, не был свидетельством тому, что милосердию нет предела?
— А за что же так строго судил суд Божий воина? Неужто он из тех еретиков, что и после второго вразумления не сделались прилежны к добрым делам?
— Не знаю, — сощурился младший, — можно ли назвать еретиком того, кто не только ставит свою волю выше всего на свете, но и — зная Господа нашего — пытается сделаться божком и предметом поклонения — не из-за этого ли пал Сатана? Это если забыть обо всем прочем… ради тех, чьи жизни берег он сам, хранили его раньше.
— Да может ли такое быть, брат? — старший задрал брови и вытаращил глаза.
— Посмотри сам… но я думаю, что ты уже видел.
— Видел, — неспешно кивнул высокий. — Оттого и спрашиваю — может ли такое быть?
— А может такое быть, чтобы человек своей силой землю и воду заклинал и заклял?
— Кого же при том призывал? — как-то деловито осведомился старший.
— Всех. — улыбнулся младший. — Свое имя, землю, языческих богов и демонов и даже, что уже предел богохульства, Деву Марию.
Старший ухмыльнулся, развел руками — совсем простак, почти дурачок.
— Что божков да демонов — оно, конечно, нехорошо. По неразумию, видать, да по малой вере. Но так