любят вино. Ведь вы не успокоитесь до тех пор, пока не прострелите мне голову, не так ли? Так к чему эта пустая болтовня? Стреляйте, и дело с концом.
– Эта, как вы выразились, болтовня придает тривиальному убийству вид законченного произведения искусства, – с ухмылкой ответил Лакассань. – Все на свете рано или поздно приедается, даже чужая смерть. Ведь вы же не можете питаться одним мясом, правда? Вам нужны соль, перец, пряности... гарнир, в конце концов. Так же и я. Вы правы, мне нравится убивать. Но, кроме того, мне нравится смотреть, как вы трясетесь от страха.
– Пропадите вы пропадом, – сказал пан Кшиштоф, прикидывая, как бы ему половчее схватить пистолет. Было совершенно очевидно, что Лакассань не шутит: ему действительно нравилось пугать Огинского. А что, если он не остановится и все-таки решит напугать его до смерти?
– Не вздумайте валять дурака, – предупредил Лакассань, словно прочтя его мысли. – Я не намерен вас убивать, пока вы не заставите меня это сделать. Допускаю, что я вам не нравлюсь, но вас ведь никто не заставляет на мне жениться! Давайте достойно завершим наше дело и расстанемся друзьями!
Пан Кшиштоф презрительно фыркнул в усы. Частые перепады настроения, свойственные Лакассаню, лишний раз убеждали его в том, что этот подручный Мюрата, мягко выражаясь, не вполне нормален. Тем не менее, с ним приходилось считаться, и Огинский нехотя потащил из ножен саблю. Он посмотрел на бледное лицо лежавшего без сознания Багратиона и пожал плечами, подумав, что, если бы не Лакассань, этот человек мог бы остаться в живых, выздороветь и вернуться в строй. Пану Кшиштофу была безразлична судьба князя; он не желал Багратиону смерти, но и умирать вместе с ним или, что было бы еще хуже, вместо него не собирался.
Отливающий ртутным блеском клинок толчками выползал из ножен, и пан Кшиштоф подумал, что даже не знает, хорошо ли наточена доставшаяся ему сабля. Сабля была не его, и одежда была не его, а какого-то убитого неизвестно где – скорее всего, под Смоленском – поручика, и даже трубка, лежавшая в кармане рейтузов, до пана Кшиштофа принадлежала кому-то другому. “Когда же это кончится? – с горечью подумал Огинский. – Когда, наконец, я перестану скитаться по свету, спать на голой земле, питаться чем попало и ежеминутно рисковать шкурой? Матка боска! На свете столько денег, так почему же мне приходится биться, как рыба об лед, чтобы раздобыть хотя бы немного этих желтеньких кружочков?! Несправедливо это, право слово, несправедливо!”
Он не успел вынуть саблю даже до половины, когда Лакассань вдруг застыл в напряженной позе, а потом, не говоря ни слова, отбежал в сторону и бросился ничком на землю, сразу сделавшись похожим на несвежий труп. Пан Кшиштоф проводил его удивленным взглядом и лишь после этого услышал тяжелый топот множества копыт, приближавшийся к лощине из-за поворота дороги. У него возникло сильнейшее искушение броситься бежать на все четыре стороны, пока Лакассань притворяется убитым. Француза можно было понять: он, хоть и смыслил немного по-русски, с огромным трудом мог связать пару слов, и это получалось у него с ужасающим акцентом, который мигом выдал бы его происхождение. Здесь, в тылу русских войск, вероятность встречи с отрядом французской кавалерии была ничтожна, а объяснение с русскими неминуемо закончилось бы для Лакассаня пленом, если не смертью.
Вскоре над верхушками кустов возник целый лес колышущихся пик, и из-за поворота ровной рысью выехала свежая казачья сотня. Пан Кшиштоф, не успев еще толком обдумать свое дальнейшее поведение, откинулся на борт повозки, закатил глаза и принял позу, которая, по его мнению, должна была навести казаков на мысль, что он ранен много тяжелее, чем это было на самом деле. У него мелькнула заманчивая идея выдать казакам Лакассаня, как французского лазутчика и человека, который пытался убить самого Багратиона, но он тут же отказался от этой мысли: не было никакой гарантии, что казаки сразу расправятся со шпионом. Оставшись в живых и угодив в плен, Лакассань на первом же допросе рассказал бы много интересного о пане Кшиштофе, чего Огинскому вовсе не хотелось.
Увидев стоявшую посреди дороги повозку с ранеными, казаки окружили ее. Кто-то узнал Багратиона, и вокруг поднялся ужасный гомон. Молодому хорунжему, который командовал сотней, не сразу удалось навести порядок среди своих подчиненных. Когда установилась относительная тишина, хорунжий расспросил пана Кшиштофа, который, не переставая постанывать и страдальчески закатывать глаза, поведал ему историю о том, как на их повозку напали трое французских кавалеристов, отбившихся, по всей видимости, от своих. В ответ на вопрос о том, куда они уехали, пан Кшиштоф махнул рукой куда-то в сторону Бородинского поля. Хорунжий выделил для сопровождения князя Багратиона вооруженный эскорт из десяти всадников, а сам со своей сотней на рысях двинулся дальше в надежде догнать мифических французов, покушавшихся на жизнь весьма популярного в армии генерала.
Сидя в задней части снова тронувшейся в путь повозки, пан Кшиштоф бросил прощальный взгляд на неподвижно уткнувшегося лицом в землю Лакассаня и, не сумев удержаться, расплылся в злорадной улыбке.
Глава 3
Княжна Мария Андреевна Вязмитинова покинула Бородино накануне разыгравшегося там генерального сражения, сразу же после того, как закончился крестный ход и торжественный молебен о победе русского оружия. Чудотворную икону святого Георгия Победоносца, которую с таким трудом и опасностью для жизни доставила к армии княжна, решено было отправить обратно в Москву, дабы не подвергать сию высокочтимую святыню русского народа дальнейшим превратностям военной судьбы. Иконе предстояло занять свое место в Георгиевском зале московского Кремля, откуда более месяца назад она отправилась в свое полное неожиданностей странствие.
Во время молебна княжна все время против собственной воли возвращалась мыслями к своему незавидному положению. Она весьма туманно представляла себе, как будет жить дальше. Более того, Мария Андреевна не знала даже, что станет делать после того, как молебен закончится. Было совершенно ясно, что здесь, в расположении армии, да еще накануне генерального сражения, оставаться ей не только опасно, но и совершенно бессмысленно. Ехать в Москву тоже было незачем: там у княжны не было ничего, кроме огромного пустого дома, в котором ее никто не ждал. Мария Андреевна не представляла даже, каким образом сможет покинуть армию: лошадь, на которой она приехала сюда, сразу же куда-то увели, и больше она ее не видела. Даже единственное платье, составлявшее теперь весь гардероб княжны, давно превратилось в грязные лохмотья, так что на молебне Мария Андреевна стояла в длинном, до самой земли, офицерском плаще, пожертвованном ей одним из адъютантов князя Петра Ивановича Багратиона.
Встреча с приехавшим с донесением от командира партизанского отряда Синцова Вацлавом Огинским получилась короткой и совсем не такой, какой представляла ее себе княжна. Воображение рисовало ей некие романтические сцены; на самом же деле все вышло не так. Вокруг было слишком много суеты, шума и одетых в мундиры людей, которые с откровенным любопытством оглядывались на нее и молодого гусарского корнета. Из-за всего этого княжна не могла найти слов, которые нужно было сказать Вацлаву, да она и не знала, что это должны быть за слова. Чувства, которые она испытывала к молодому Огинскому, были пока что неясны ей самой; события же, свидетельницей и непосредственной участницей которых она являлась в течение последних недель, шли так густо и совершались столь стремительно, что говорить о них княжне было пока что очень трудно: для начала все это следовало осмыслить. Молодой Огинский, вероятно, испытывал примерно те же затруднения, так что их разговор свелся, в основном, к обмену ничего не значащими фразами и долгому неловкому молчанию. Княжна испытала даже нечто вроде облегчения, когда Вацлава зачем-то вызвали к Багратиону, и она осталась одна.
Стоя в огромной толпе одетых в мундиры мужчин на молебне, она то и дело ловила на себе удивленные и откровенно любопытствующие взгляды. О ее роли в возвращении иконы знали очень немногие, так что появление посреди войска молодой, привлекательной и весьма необычно одетой девицы вызывало у присутствующих вполне закономерный, хотя и не вполне здоровый интерес. Марии Андреевне, впервые оказавшейся в подобной ситуации, было не по себе. Она чувствовала себя одинокой, предоставленной самой себе и всеми незаслуженно покинутой и забытой. Не то, чтобы она ждала горячих изъявлений благодарности, славы или, паче чаяния, наград за свой поступок, едва не стоивший ей жизни; однако же, оказавшись один на один с необходимостью каким-то образом заново налаживать разрушенную жизнь, она испытывала растерянность и детскую обиду, как забытый взрослыми в дремучем лесу ребенок. Пока нужно было вскачь уходить от погони и кланяться посланным вдогонку пулям, спасая собственную жизнь, предаваться подобным раздумьям просто не было времени; теперь же, как ни смешно это было, обычные житейские неприятности, наподобие порванного платья и необходимости где-то искать лошадей и карету,