Яковлевичу было не впервой напиваться до розовых слонов и опохмеляться поутру – и коньяком, и пивом, и вообще остатками, слитыми в один стакан из разных бутылок. Этот процесс был им изучен не то чтобы досконально, но все-таки на довольно приличном, солидном уровне, вполне достаточном для того, чтобы понять: что-то действительно не так. Коньяк, превосходный импортный 'Хенесси', вопреки ожиданиям Владимира Яковлевича и незыблемым законам человеческой физиологии, не облегчил симптомов похмелья, а, казалось, только их усугубил. Тошнота не отступила, а усилилась, голова кружилась, причем темп вращения все время нарастал, да и все остальное было не лучше: глаза, например, слипались, как будто их клеем намазали, а череп, внутри которого все продолжало крутиться и вертеться, с каждым мгновением делался все тяжелее, начиная ощутимо клониться к столу.
Владимир Яковлевич Дружинин в первую очередь был врачом, медиком, и лишь во вторую – модным пластическим хирургом с обширной клиентурой и незапятнанной репутацией. Как врач, он без труда определил в том, что с ним сейчас творилось, симптомы банального клофелинового отравления. Если бы дело происходило в каком-нибудь кабаке или, скажем, купе поезда дальнего следования, он ни на секунду не усомнился бы в диагнозе. Но откуда, черт подери, мог взяться клофелин в его коньяке?! Это ведь как в сказочке про смерть Кощееву: коньяк в бутылке, бутылка в холодильнике, холодильник в доме, а дом – на замке, под сигнализацией...
– Что за х.?..! – возмущенно воззвал Владимир Яковлевич к телевизору, который продолжал бормотать и показывать разные, по преимуществу неаппетитные, картинки. – К-кто жрал из моей б-бутылки?!
Этот вопрос, достойный одного из медведей, объеденных легендарной, начисто лишенной комплексов и инстинкта самосохранения девочкой Машей, остался без ответа. Голова Владимира Яковлевича тяжело упала на грудь, туловище качнулось, как воспетая в народной песне тонкая рябина, и пластический хирург с незапятнанной репутацией мешком свалился с кухонного табурета на сияющий чистотой пол, еще вчера натертый до блеска покойной Анной Карловной.
Шум, произведенный его падением, казалось, еще витал в уже успевшем пропитаться алкогольным перегаром воздухе кухни, когда неприметная дверь, что вела в кладовку, где Владимир Яковлевич хранил кое-какие съестные припасы, бесшумно приоткрылась.
В образовавшуюся щель проскользнул молодой человек с бледным лицом и довольно бесцветной внешностью. На нем была черная матерчатая куртка на 'молнии', черная вязаная шапочка, черный свитер с высоким горлом, черные брюки и черные ботинки на резиновой подошве. Чего на нем не было, так это черной маски с прорезями для глаз, зато черные кожаные перчатки оказались на месте. Свою правую руку молодой человек держал как-то странно, как будто почесывал под курткой живот или нащупывал там, внутри, за поясом, какой-то предмет.
Молодой человек приблизился к лежащему на полу доктору, вынул правую руку из-под куртки и пару раз несильно хлопнул в ладоши у него перед лицом. Владимир Яковлевич не отреагировал; молодой человек удовлетворенно кивнул, поднялся с корточек и взялся за дело.
Для начала он вылил в раковину остававшийся в бутылке коньяк и тщательно прополоскал бутылку. Затем извлек из внутреннего кармана куртки плоскую металлическую фляжку и аккуратно, не пролив ни капли, перелил ее содержимое в освободившуюся емкость. Судя по цвету и распространившемуся во время описанной операции запаху, это был все тот же коньяк.
Теперь настала очередь доктора Дружинина. Это уже была не фляжка с коньяком, и молодому человеку пришлось изрядно попотеть, перекантовывая безвольно обмякшее тело из кухни обратно в гараж. Здесь он опустил спящего на пол рядом со стеллажом, скрывавшим потайную дверь, и принялся шарить у него по карманам.
Владимир Яковлевич отреагировал на эти противоправные действия невнятным сообщением, смысл которого сводился к тому, что презервативы хранятся в верхнем ящике комода.
Молодой человек пропустил эту ценную информацию мимо ушей. Он выудил из правого кармана брюк Владимира Яковлевича бренчащую связку ключей, быстро выбрал нужный, а затем с уверенностью, говорившей если не о богатом опыте, то о хорошей осведомленности, отодвинул в сторону стоявшую на полке банку моторного масла, вставил ключ в замаскированную скважину и открыл потайную дверь.
Доктор Дружинин спал. Он спал, пока его чуть ли не волоком стаскивали вниз по крутым ступенькам. Спал, пока усаживали на покрытую коричневой, испятнанной кровью больничной клеенкой больничную же кушетку, прислонив плечами и затылком к грубо оштукатуренной стене. Спал, когда перед самым его носом опять хлопали в ладоши и щелкали обтянутыми черной лайкой пальцами, и когда молодой человек в черном, снова удовлетворенно кивнув, быстренько смотался наверх и вернулся с каким-то прямоугольным свертком из оберточной бумаги, доктор Дружинин тоже не проснулся.
Молодой человек, никуда не торопясь, установил посреди бутафорской операционной, где когда-то расстался с жизнью Короткий, легкую алюминиевую треногу, а затем развернул шуршащий сверток. Бумагу он скомкал и убрал за пазуху, а то, что было в свертке, аккуратно примостил на треноге, как раз напротив спящего доктора.
И тут невообразимое сочетание вчерашней водки, сегодняшнего коньяка, милицейских побоев, клофелина и постоянного нервного возбуждения, продиктованного нечистой совестью, дало неожиданный, почти немыслимый результат: доктор Дружинин проснулся.
Первым, что он увидел, была какая-то женщина, кормившая грудью младенца прямо у него, доктора Дружинина, перед носом, как будто другого места не нашлось. Младенец был абсолютно голый и какой-то чересчур упитанный, крупный, а главное, кучерявый. Молодая дама, кормившая его грудью, показалась Владимиру Яковлевичу смутно знакомой, и некоторое время он ломал голову, пытаясь сообразить, кто бы это мог быть. Какая-нибудь медсестричка, с которой он переспал пару раз, залетела по собственной глупости и явилась качать права? Бывало с ним такое, и не однажды, но что-то тут было не так: эта красотка с младенцем почему-то никак не ассоциировалась у него с медсестрой. Лицо у нее было нежное и одухотворенное, и на ребенка своего она смотрела прямо-таки с обожанием, но, глядя на нее, Владимир Яковлевич почему-то испытывал не умиление или, наоборот, раздражение, а самый настоящий страх. Да и младенец в его сознании по непонятной причине никак не желал увязываться с этим молодым, нежным, смутно знакомым лицом. Что-то тут было лишним, неуместным – то ли младенец, то ли это лицо. Да и грудь, которую кудрявый карапуз лениво посасывал, кося глазом на Владимира Яковлевича, показалась доктору какой-то не такой – слишком маленькой, что ли, слишком юной...
'Точно, – подумал он. – Грудь должна быть на пару размеров больше. Я же сам ее ваял, кому же знать-то, если не мне? И лицо... Ба! Да вот же это кто! Где она младенца-то раздобыла? Напрокат, что ли, взяла? А зачем?..'
Тут в мозгу у него почти окончательно прояснилось, и он понял, наконец, что смотрит не на живую женщину, а на ее написанный маслом портрет. Художник зачем-то пририсовал этой бездетной и совершенно бесчувственной (сразу видно, что фригидной) крокодилице какого-то постороннего младенца, с которым она стала выглядеть ну прямо как мадонна, с которой, собственно...