меня: «Бог-де с тебя сыщет!» Посланным моим просить его вернуться к пастве ответствует как гордец, потерявший разум: «Дайте только мне дождаться собора, я великого государя оточту от христианства!» Да если бы тому дедичу моему Ивану Васильевичу так сказал архиерей, то он бы его живого в землю закопал!
Царь, склонив голову, закрыл руками лицо. Посох его упал. Бояре кинулись, подняли посох, неслышно приставили к трону.
– Тугу покинь, великий государь!
– Исправимся! Не гневайся – узришь правду в нас! Царь, крестясь на дальний образ, открыл лицо, встал:
– Ночами бессонными помышляя о нераденье вашем и мздоимстве, молю владыку, вездесущего господа, – пошли мне, господь, наследника грозного и немилостивого, чтоб развеял он в прах спесь боярскую, чтоб укротил всех корыстных своевольников, как царь Иван в досюльное время! Мне же придется с вами доживать – каков есть, кого вы не боитесь, аминь! Идите!
Бояре, кланяясь, стали тихо расходиться, царь остановил:
– Слушайте! Возьмите с Казенного двора суды серебряные, кои худче – там их довольно, – укажите ковать из них серебряные деньги, а медные деньги отставить…
Обратись к Стрешневу Семену и Богдану Хитрово, прибавил:
– Остойтесь вы! Князь Семен Лукьяныч! Тебя оговорили в богохульстве, но ежели патриарх, ушедший меня, не вменяет ни во что – уподобить жаждет язычнику, то, принимая грехи многих бояр на себя, и твой грех, не боясь, принимаю…
Стрешнев, кланяясь, ответил:
– Великий государь! Поклепцы на меня мало разобрали в парсуне, кою они называют еретической… Парсуна та живописует искушения святого Антония. Все там есть – и нечистые духи, и срамные девки, только единого нет – богохульства. Святой сидит на той парсуне, укрыв лицо долонями…
– Но чтоб не говорили на тебя снова, отдатчи вину твою, указую тебе отъехать на воеводство в те польские городы, которые ты воевал. Возьми и парсуну ту с собой… В ближние дни позову, будь у меня на отпуске здесь же, в Грановитой… – Бояре ушли.
От Красного крыльца бояре разъезжались по домам, но Салтыков и Хитрово ждали холопей, угнавших коней за Иванову колокольню и не знавших, что бояре вышли от царя. Сказано было проходившим мимо стрельцам известить холопей.
Салтыков сказал государеву оружейничему:
– Ох, господи! И гневен же великий государь.
– По делу гневается! Я не воровал и не боюсь…
– Я тож не воровал – оговорили дворовые… Мой грех, что недоглядел, как воров на двор они же завели и держали.
– Глядеть надо! Терпи…
– Сказывали, государь с утра ладил звать палача, чтоб замест дьяка говорил боярам вины их?
Хитрово, помолчав, ответил:
– Мы с Трубецким отвели такое – сказали государю, что палачу не место быть там, где принимают послов…
– А как истово молил у бога сына, подобного дедичу Ивану… Иван Васильевич грозен был, неусыпно искал врагов среди бояр, да Курбского упустил, Годунова, Шуйских не разглядел… кровь лил не жалеючи, а наследника оставил пономаря[251] – звонить да свечи возжигать… Смертны все, как бог покажет – роду быть…
Хитрово подвели лошадь. Садясь, он пригнулся к уху Салтыкова, сказал негромко:
– На месте государеве я бы тебе не указал быть крайчим, Петр Михайлович!
– Пошто, Богдан Матвеич?
– С иными не говори так – я молчу! Не ладно сказано. Салтыков нахмурил седые брови, сказал, когда отъехал Хитрово:
– Со Стрешневым поперек пошло, так на меня зол!
В подземелье Фимки, на кровати ее, на которой еще так недавно последний раз лежал Таисий, Сенька проспал ночь. Фимка спала вверху в избе на лавке.
Под утро Сеньке приснился сон. Идет он по настилу узкому через реку на остров, остров посреди реки, а впереди Сеньки, заботливо разглядывая настил и поправляя, идет поводырь Сенькин… Над островом густой туман, в тумане исчез поводырь, а когда Сенька вошел на остров, то потерял путь… За островом вода и сзади вода… Испугавшись, Сенька проснулся.
«Поводырь Таисий… исчез…» – подумал Сенька. Он громко сказал:
– Эй, хозяйка!
Появилась Фимка.
– Дай испить крепкого меду!
Фимка зажгла лишнюю свечу на столе, принесла малый жбан имбирного меду, предостерегла:
– Пей, паренек, с опаской, – мед с едина ковша ноги отнимает…
– Пусть отнимутся ноги и голова – тяжко помнить, что друга на свете нет!