– Не запри! Мигом глаза вернусь!
– Пожду – верни скоро! – ответил сторож.
Недалеко уйдя в сторону Стрелецкой слободы, Улька кинулась обнимать Сеньку.
– Семушка, мы ведь снова вместе?
– Прощай! Не вспоминай, что было.
– Ужели не простил?
– Мертвый лег на пороге! Не могу…
Обратно к черной решетке, где ждал сторож, шатаясь, брела тонкая черная фигура. Вперед, в сторону стрелецких путаных улиц, знакомо шагала широкоплечая высокая тень человека. Она не останавливалась: дом отца Лазаря Палыча был знаком даже во сне стрелецкому сыну Сеньке.
Улька, пройдя решетку, которую за ней с треском дерева прихлопнул решеточный сторож, свернула в черную узкую улочку. У домишка малого, как собачья будка, черноризнииа постучала в ставень окна, в ставень же сказала громко:
– Юлиания приюта ищет!
Ей отворили воротца, сплошь забитые снегом. Она пролезла. Древняя старуха в ватном бесцветном шугае сидела перед Улькой у стола, на столе в медном шандале горела свеча; ее пламя шарахалось на стороны и от тихих слов старухи, и от слов Ульки, дышащей холодом улицы.
– Надо чего чернице-вдовице?
– Напой меня, бабка, зельем, таким, чтоб плода не было…
– Блуд свершился давно ли?
– Сей ночью!
– Ой, ты! Ой, ты! Пошто тебе зелье? Дитё – радость! Дитё– свет месяца… малое дите! Большое дите – свет солнышка! Оно играет, за груди имает! Оно целуется, милуется… Душа, глядючи, у матери радуется… а слова заговорит – адамантом дарит! Ой, ты!
– Пой меня всякой отравой – сызнесу, а младень будет – решусь жизни!
Старуха, качая седыми космами, сходила в малую камору, принесла в деревянной чашке, до краев наполненной, черного питья!
– Пей, безжалостная!
Улька, откинув монашеский куколь озябшими руками, жадно схватила чашку и в три глотка выпила.
– Еще бы выпить, бабка?
– Еще изопьешь – кровями изойдешь!
Из своего черного одеяния Улька достала алтын серебряный.
– Бери! Верное ли твое питье?
– Верно, черница-вдовица! Иди, почивай спокойно, жди кровей… Коли много будет крови, приходи – уйму!
Улька ушла.
Той же изогнутой, заваленной снегом улочкой брела черноризница, брела к пустырям на окраинах Москвы, – нередко пустыри заселял какой-нибудь боярский захребетник. Большой клок насельник обносил тыном, в тыне ворота во двор; посреди двора строил избенку, иногда и часовню имени своего святого, а свободное место во дворе сдавал ремесленникам и другим таким же боярским страдникам, как и сам.
В такие дворы любили селиться те, которые исповедовали Аввакумово двоеперстие. Они селились на заднем дворе ближе к тыну. В тыне делали лазы на случай обыска да, кроме того, если место было сухое, строили часовню и без попа пели и обедню и вечерню у себя, не ходя в церковь, а в часовнях таких рыли подполье, и проходы подземные, и тайники.
Улька пришла к себе. Пять стариц перед налоем, с зажженными свечами толковали раскрытый лицевой Апокалипсис.
Четверо, крестясь, слушали, старшая поучала:
– Зрите ли, сестры, змия о седми главах?
– Зрим, зрим!
– Толкуй нам, сестра Соломония, а мы слышим и зрим!
– Змия сего напояют из чаши праведники в светлых одеждах…
– А што сие знаменует?
– Зрите дале, сестры: на змие в багрянице, в златой короне, восседает жена пияна кровями праведников, и жена та – вавилонская блудница!
– Господи Сусе!
– Чти нам, сестра Соломония, что речено про блудницу в святой книге?
Старшая старица громко прочла:
– «И видех жену пиану кровьми святых и кровьми свидетелей Иисусовых… и дивихся, видев ее, дивом