– Колоду сыщите, эй! – приказал тот же ярыга, который, видимо, слыл распорядчиком. Он был волосат, костист, и никакое пьяное зелье его с ног не валило.
– Офремыч, тут, в чулашке, корыто стоит, – ответили от порога.
– Тащите! Оно и будет мертвому колода.
Принесли длинное корыто, поставили среди повалуши. Из рядного мешка вытряхнули замаранный саван.
– Сыщите, чем лик белить!
У кого-то нашелся кусок мелу, видимо запасенный на случай. Один из ярыг худо на ногах держался, подвели того к корыту. Сверх его длинного кафтана надели просторный саван и, перегнув за спину, подхватив ноги, положили в корыто. Грязное лицо пьянице натерли мелом.
– Чти упокойное, отец! – крикнул распорядчик. Расстрига-дьякон порылся за пазухой, вынул тетрадь, стал в головах покойника, который кряхтел и мычал. Расстриге писанное в тетради было знакомо. Он, сморкнув к порогу, торжественно, по-церковному, начал:
– О погребении младеню сему-у!
– Чти! Душой он младень, а телом, только рогов нету, да ужо в кабаке набьют!
Купец, протрезвившийся на холоде, вернулся в повалушу, шапку кинул на лавку. Все ярыги обступили корыто, один светил, высоко держа свечу.
– «Мирских сладостей не вкусиша… восхищенна премирных щедрот благих, причастника покажи, молимся нерастленного младенца, его же преложил еси божественным повелением твоим. Слава отцу и сыну и духу смердящему-у…»
– Тьфу! – плюнул купец.
Подьячий, худо помня себя, пищал за столом:
– Хоть на Мытный двор в пастухи наймуся – время просто-ро-о!…
Пропойца-дьякон продолжал:
– «Небесных чертогов и светлого покоя, священнейшего лика, святых, господи, причастника сотвори чистейшего младенца-а!…»
– Отче! Чти нынче кратко: каков сей младенец на кабаке? – приказал старший.
Расстрига, не меняя книжного слога, зачастил:
– «Очистил мя еси кабаче донага, имение пропил – все из дому выносил и к жене прибрел и наг и бос, борже спать повалился, а в нощи пробудился и слышах жену и детей, злословящих мя: „Ты пьешь и бражничаешь, а мы с голоду помираем!“
– Окаянство блудное! – сказал купец и без шапки ушел из повалуши в сени.
Бывший дьякон продолжал:
– «Еще молимся об упокоении младенца Митрея и о еже по неложному своему обещанию небесному своему царствию того сподобити – не милуй, господи, не милуй!»
– Митрея? А пошто тут не милуй? – пьяно и звонко выкрикнул подьячий: он ловил на столе ярко начищенный медный достакан, а тот из руки вывертывался, полз дальше по столу.
Сенька спал, сунув под голову свою и кунью шапку купца. Приказчики, выпив на дорогу, ругали ярыг, уходя в сени.
Петруха стоял у двери повалуши в дальные покои, слышал слабый голос и чьи-то стоны. Сдернув шапку на сторону, приник плотнее ухом тогда, когда услышал за той же дверью голос, слаще которого не знавал в своей жизни. Окинув ярыг взглядом, плечом нажал дверь и шагнул в спальню жены купца. В углу, на широкой кровати, зарывшись исхудалым лицом в подушки, под темным одеялом лежала седая женщина. Седины разбрызганы на подушках, как вода; они блестели, отливая слабой желтизной от огня лампадок с широкой божницы. В комнате жарко натоплено. Пахло больным телом и потом. Выдвинувшись из-за высокой деревянной спинки кровати, румяная девушка с овальным лицом, с округлыми полуголыми плечами тихо взывала к больной:
– Мамушка, моя мамушка!
Она торопливо натягивала на плечи скользкий шелковый плат, малиновый, с розовыми цветами, и прислушивалась, что говорит больная.
– Мамушка! Слышь меня…
Петруха, войдя, встал у двери в полусумраке. Глаза больной глядели на него прямо в лицо, но он понял, что больная не видит вошедшего.
– Мамушка! Узнаешь меня?
– Беси… беси! Похоронное поют… беси!
– Слышишь ли дочь Анну? Анну?
Голова больной на подушках недвижима. Больная говорила про себя:
– Чую бесей… Беси пришли в избу… зачали клескать в долони… в избе много людей… Люди клескали в долони, гудели песни бесовы… един праведник познал нечистых – зубы огненны узрел… зубы… он ушел… Беси и люди стали плясать… плясать… изошла та изба скрозь землю… землю… выстало на том месте озеро… черное, черное… все чули… слышали – в избе той, проклятой богом… в озере… петухи пели… пели, как заря к свету зачиналась… пели…
– Горе мое, опять она то же брусит… опять узнавать меня не стала.