Петруха тихонько шагнул вперед, сказал шепотом:
– Аннушка!
Она взглянула на него с радостью и испугом:
– Ой, ты, грех, пошто ты? Ой! – и кинулась к нему, закрывая глаза руками. Платок упал, открылись полные груди и голые плечи.
Петруха еще шагнул, схватил ее, сжал, она приникла у него на груди, а он как помешанный шептал:
– Найденная радость! Весна моя цветистая…
– Петрушко! Страшно: узрят как? Ой, ты. Ах, я люблю… Быть как, не знаю! Ох, ты, хороший… – шепча, она целовала его в губы, в глаза и, путаясь в его волосах, целовала в щеки. – Ах, ты! Ах…
Между влюбленными пролезло чужое, жесткое. Сердитый шепот сказал им:
– Шо вы, неумные! Петр Лазарич. Очкнись, сними, руки… Ну же, сними! Она – огненная, беспамятная от тебя, а ты с хмелем водился, память извел… до греха с ноготок! Тогда куда мне с девкой?
– Моя! Ведь Анна моя?
Петруха сунул свахе, она же мамка, горсть мелкого серебра. Старуха серебро приняла, иные монеты подняла с пола, где видела деньги, и с упреками накинулась на невесту:
– Стыдись, Лукинишна! Бойся, девка! До венца тебя и видеть не можно, а ты?
– Моя! Крепче будет, коли совсем моя!
– Худая та крепость! Все надо вовремя – поспеете робенка привалять! Каково ей глядеть, когда после свадьбы на рубахе у ей пятна не сыщут?… Сам, поди-кась, батьке тогда с оговором нальешь кубок вина с дырой.
– Не безумной я! Грех покрою… – хмельным шепотом уговаривал Петруха мамку.
Старуха вырвала из его объятий девицу и увела спешно. На полу остался лежать плат. Петруха нагнулся, поднял плат, стал пихать за пазуху, но плат большой, а в это время заговорила больная:
– Студено… студено мне… Беси пришли в избу… клескали в долони, пели бесовское…
Петруха выдернул из-за пазухи плат, наполовину всунутый, и сверх одеяла накрыл больную платом. Стараясь не стучать сапогами, тихо пятясь, ушел в повалушу. Не глядя ни на кого, подошел к столу, налил из ендовы, еще не опорожненной, ковш меду, выпил и сел на лавку к столу. Тогда огляделся: среди повалуши, в корыте, храпел покойник, на конце стола ярыги собрались отчитывать другого, такого же. грязного, норовя крестить обливанием. Пропойца-дьякон перелистывал тетрадь. Ему крикнули:
– Кратко чти, отец!
– А вот! «Како младенца крестить страха ради смертного»… – то кратко.
– Зальется младень! Крещение такое ему подлежит…
У стола на коленях стоял младенец с виду лет сорока. Над столом торчала только всклокоченная голова с замаранным лицом, усатая.
Расстрига провозгласил;
– «Господи боже, вседержателю всего здания…»
– «Кабацкого!»
– «Видимого и невидимого содеятелю, сотворивый небо и землю, и море, и вся яже в них собравый в собрание едино… заключивый бездну и запечатствовавый ю страшным и славным именем твоим…»
– Кратче, отец, – крестильного стола жаждем!
– «Молимся тебе, господи, да отступят от нас вся воздушная и неявленная привидения…»
– Это те, отец, кои ему с похмелья кажутся?
– «И да не утаится в хмельном пойле демон темный…»
– Ну, копешно! Штоб в хмельном образе за чертями не гонялся…
– «Ниже, да снидет со крещающимся младенцем Петром дух лукавый».
– Обливай из ковша вином! – крикнул старший.
Голову младенца, высунутую над столовой доской, облили водкой. Младенец, зажмурив плотно глаза, облизывался и, всунув ус в рот, начал его громко сосать.
– Не сусли, младень, не в зыбке качаешься.
– «Дух лукавый, – продолжал читать расстрига, – помрачение помыслов…»
– А как он кабак сыщет без помыслов?
– «И мятеж мысли наводяй, яко ты, владыко всех, покажи вино сие – воду очищения, баню паки бытия…»
– В баню ему давно пора!
– «Крещается раб божий Петр!» Поднимите его и несите к порогу, а я за вами иду! – приказал чтец.
Младенца подняли и понесли, а чтец-расстрига шел и говорил нараспев: