свечи передал Сеньке, недружелюбно оглянув гулящего, хотел что-то сказать, но, видя Кирилку, махнув рукой, ушел.
Сенька развязал узел, дал Кирилке ломоть хлеба и вяленой трески. Оба молча жадно ели. Остатки ужина Сенька отдал старцу Лазарке. Кирилка обтер рукавом черный рот, вздохнул, перекрестился двуперстно на восток и заговорил:
– Семен, ежели из нас кто попадет к воеводе… того добром не спущают, а также куют, аль бо и худче – пытают… Нынче наши зачнут бояться тебя: был-де у воеводы и не пытан, раскован оборотил.
– Уж так сошлось, Кирилл…
– А должен ты тюрьме ответ дать, пошто сошлось так. Дума у всех одна: «Должно, парень оборотил в тюрьму доглядывать и доводить про нас!»
– Скажи им, Кирилл! На Волге объявились гулящие казаки… воевода в страхе, что грянут на город и воля нам будет!
– Да так ли? Не брусишь?!
– Кем был, тем остался-ты знаешь меня… пущай ждут наши.
– Добро, парень, дай руку. – Кирилка пожал руку Сеньке, угрюмо улыбнулся замаранным ртом, заметя сквозь рубаху Сеньки на рукаве кровь, полюбопытствовал, где окровавился?
– У воеводы со мной был бой… пустое, бабу на меня послал, ободрала келепой, я бабу ту побил, и, смешно, – она же дала кафтан новой и рубаху.
– Вот дело какое? Теперь верю, ты прежний… – Кирилка ушел.
В горнице, в переднем углу, – стол, над столом – образа Спаса в золоченой басме с зажженной лампадой, а ниже и левее образа, в сторону слюдяного окна с цветными образцами[308], – царский портрет (парсуна). Круглобородый царь пузат, в басмах и шапке Мономаха.
Огонь четырех свечей в серебряных подсвечниках горит ровно. Только подтаявшие сосульки воска падают на подсвечник, тихо звеня. Ендова с вином, ковш золоченый – им воевода черпает вино, поблескивая узорами, – в узорах ковша малые камни. Воевода в шелковой белой рубахе, ворот распахнут. Сидит у стола, ковш за ковшом черпая, пьет, кряхтит, изредка утирая смоченную вином бороду, молчит.
Домка – правая рука всех тайных Дел воеводы – в глубине комнаты стоит близ боярской широкой кровати, прислонясь могучей спиной к узорчатым изразцам голландской печи. На высокой груди девки, непомерно выпуклой, сложены голые до плеч руки, правая обмотана платом, между кистью и локтем, – знак боя с Сенькой.
Воевода пьет, но, видимо, свое думает. Он изредка покачивает головой и про себя бормочет:
– Та-а-к! Та-а-к…
Домка с ним говорить не смеет, пока не спросит ее боярин. – И вот, – повернулся старик, – ежели лихо кандальник кое не учинит, а учинит, то…
– Не учинит он лиха, отец воевода! Пытала о нем богорадного сторожа. «Смирен», – сказали мне и караульные стрельцы тож.
– Караульные стрельцы, богорадной, да и ты, псица, его помыслы ведаешь? И я, старый черт, из хитрых первой, будто с печи пал, спустил вора в тюрьму без желез по твоему уговору…
– Чего боишься, боярин отец?
– Я… я ничего не боюсь! Паче и гнева государева… Забоец, убил служилых людей двух, а сбег к нам от царской кары! Иные воеводы таких, как он, лихих дня не держат, куют, дают Москве. Мыслил – письменной, гож на время, он же, вишь, какой! Али вор тебе приглянулся, што обиду боя ему прощаешь? Берегись! Скую вместе, полью дегтем и на огне обоих зажарю…
– Приглядка мне не надобна, отец! Дело, боярин, худче: твои холопи, с коими по указу твоему грабеж чиним, – твои же лиходеи… И нынче, не дале как завчера, мы разрыли двор помещика на Костромской дороге…
– Дворянинишку Чижова? Знаю, разрыли, да корысти в том грош.
– Што было вынесено – взяли! Оно бы добро, только слышала я, помещик твоих же людей подговаривает с поклепом на Москву бежать… Купит – и побегут…
– Ну, лгешь, девка?!
– Слышала от чижовских дворовых.
Воевода помолчал, выпил вина, крякнул и заговорил:
– Ведом ли тебе тот Чиж худородной в лицо?
– Грабили, жгли-некогда было лица помнить!
– Ин, ладно, оно еще не уйдет…
– Я мекаю, боярин, – тот Гришка-колодник силой равен мне…
– Не Гришка он – Семка!
– Все едино, пущай Семка… С ним твои дела грабежные мы вдвоем справим! Поклепцов на тебя не будет, а колодник, чем больше на нем грехов, тем крепче зачнет служить тебе!
– О том, девка, говоришь будто и ладно, да думать надо!
– Чего же думать, отец воевода? Четыре руки – не двадцать… четыре глаза, два языка – не сорок…
– Тут, вишь, такое, девка! Спустили его без кандалов, а он в тюрьму придет да сидельцев тюремных