ног не сбивайте, лентяев немало, собьете с ног – ляжет, платить не будет и работать тоже».
– Хитрой, вишь!
– Худо спит богатей! Снятся воры – в окно лезут, а раз, браты мои, пришла сама Скалозубка – смерть, значит. Молвила: «Много ты народу обидел, да не подумал, что скоро приду, вытряхну из тебя душу, как пыль из мешка!»
Спужался Скалозубки богатей и до свету рано пошел к баальнице, дал ей денег много ли мало и сон поведал.
Баальница отыскала ему корешок да наказала: «Сунь корешок в калиту спереди и в лес поди заповедной, а выстанет тот лес перед тобой, как пойдешь… поди зимой, ночью, когда падера снег вьет по сугробам. Корешок тебе путь укажет, а в лесу выстанет поляна, на ней негла [396] стоит, а под неглой ключ бьет. У ключа сторож, и ты того сторожа сговори да испей той воды – и смерти тогда не бойся». Избрал богатей вьюжную ночь, повязал калиту с корешком. Как повязал, то и лес увидал и тропу в него. Лес сумрачной, филин кричит, волки воют, дрожит богатей– зверя боится, а сам пущий зверь!
Все слушали молча, только Сенька побил кресалом на трут и. закурил да рыжий, отмахиваясь от табачного дыма, ворчал:
– И где ты, парень, проклятую табун-траву берешь?
– Звезды над лесом будто лампадки от ветра мотаются, зыряют и светят пуще месяца. Наглядел поляну богатей и неглу, в небо сучьями уперлась, а у матки тоя деревины, хребтом привалясь, стоит великан великий. В десной руке шелепуга с рост человека. Сам весь синей от ночного снегу, в бороде до коленей ледяные сосули на ветру позванивают. У ног великана великого из огня меледит серебром ручеек и в снег уходит…
– Не сварить ли, спаси Микола, нам каши, – сказал Наум, – вишь, побасень долгая, поди все есть захотели?
Сказочник замолчал, пережидая, что другие скажут, но никто Науму не ответил.
– Воззрился богатей на великана великого и увидал: очи ти стража воды живой замкнуты-темной он. Тут богатей окорач встал да ползью ползти удумал: «Изопью-де воды живой, не узрит». А великан ему шелепугой путь заломил и возговорил тако: «Вода моя от смерти пасет, едино лишь пить ее тому человеку, кой мозоли на руках имет. Тем, у кого пясть в мозолях от зепи с золотом, таковым воду мою пить не можно – утроба каменеет. Дай твою пясть щупать, каков ты есте человек?»
Спужался богатей, побег из лесу к дороге и корешок кинул, а как кинул путевой корень, тут ему и лес заповедной невидим стал.
– Скаредная твоя сказка, старик! – сказал рыжий. – Нам, мизинным людям[397], без богатеев и робить нечего…
– Купил я, хозяин, даром и продаю, паси богородица, ни за грош… не нравитца кому, тот не слухает!
– Эй, Наум, дедко, вари кашу– едим да спим!
Утром погребли рано, а по берегу рели, и на них по два, по три разинца повешены…
– Обрадовались дьявола! Русь повесят – на калмыках пахать будут, – проворчал домрачей и, настроив домру, хриповатым голосом запел:
Не доезжая Камышина пяти верст, караван, идущий близко берега, обогнал богатый струг. На мачте развевался флаг с образом Спаса. Палуба с кормы до половины струга была покрыта яркими коврами. Края ковров свешивались за борта струга. В гребях сидели стрельцы, по бортам стояли стрельцы в кафтанах мясного цвета приказа головы Александрова.
На корме, в глубоком кресле с тростью в руке, сидел, видимо, воевода, в малиновом бархатном кафтане, в шапке шлыком, на бархатном красном шлыке шапки белели жемчуга. Воевода что-то сказал негромко, гребцы подняли весла. Струг придвинулся ближе к идущим насадам.
Стрелецкий сотник помахал вынутой сверкнувшей на солнце саблей и крикнул головному насаду:
– Куда-а? Чьи люди-и?!
Рыжий мужик, наскоро запахнув кафтан, сняв шапку, ответил:
– Тарханные, служилой, московского гостя Василья Шорина с рыбна села наемные-е!
– Куда-а и с чем?!
– В Астрахань, служи-ло-ой, за государевой царевой и великого князя Алексия Михайловича ры-бо-й!
– До-о-бро! Плавь-те-е!
Гребцы на струге опустили весла, и струг опять быстро поплыл.
– Зримо, на смену Милославскому боярину? Тот плыл мимо Саратова на многих стругах со стрельцы, песни играли весело, а этот, вишь, молчит, должно Борятинской… – сказал старик Наум.
– Глазами туп стал? – ответил рыжий, снова распахивая кафтан, и, надевая шапку, прибавил: – Начальника Разбойного приказу не узнал – наместника Костромского.
– Ужли Одоевский князь?
– Ен! Яков Микитич. Скуластой и долгой, по жидкой бороде вижу. Эй, на-д-дай, това-ры-щи-и!
У Камышенки остоялись. На берегу торчало шесть релей, повешено двенадцать разинцев.